Когда первая конная колонна, двигавшаяся вдоль ручья, добралась до мостика, над Крепостью начали подниматься клубы дыма; и почти сразу громыхнула пушка. Фаворит, который вёл колонну, велел своим всадникам остановиться; к маршалу направился офицер - испрашивать приказ о переправе на левый берег; пока он говорил, спешившись, с трудом удерживая взвинченную лошадь, начальник штаба не сводил со старого маршала умоляющий и робкий взгляд; переправа была даже проще, чем он думал: вражеской артиллерии было не дотянуться до моста. Но в ответ - молчание; гений неумолимым орлиным взором пристально глядел на восток. Солнце развеяло туман, ворота Крепости открылись; по долине рассредоточился целый гарнизон пуритан; их синие мундиры и шлемы в форме митры красиво смотрелись на изумрудном фоне лугов. Императорская армия, последние соединения которой в эту минуту достигли моста, замедлила ход: в трёх льё впереди, среди болот, ручей изгибался к югу. Левая колонна всадников затерялась в камышах - таких высоких, что они скрыли её от остальной армии, - и начала спускаться вдоль русла; правая колонна, дойдя до излучины, направилась по течению вверх. Вместе они взяли в "клещи" центральную колонну, завязшую в грязи в самой топкой части болота; на пятки ей начинал наступать авангард пехотинцев. Между тем командующий артиллерией, германский наёмник, понимая, что враг приближается и уже слышны его "ура", самоуправно приказал остановить пушки и направил их на квадраты из синих мундиров; несколько ядер вылетели и упали, здорово не дотянув до врага. Даже те, кому было не привыкать к гневу старого маршала, вздрогнули, когда он узнал о самоуправстве; с самого утра он молчал; фиолетовая жилка набухла так, что казалось, вот-вот лопнет от его гнусавого голоса, когда на немедленно разжалованного виновника обрушились самые непристойные и многосоставные ругательства нашей речи. Командовать артиллерией был послан более послушный офицер; канониры ещё раз поменяли позицию и повернулись спиной к врагу. Между тем на болоте зажатая в самой вершине излучины, которую огибал ручей, кавалерия рубилась вовсю: каждый из фаворитов проклинал двух других соперников и намеревался не упустить момент, чтобы от них избавиться. Впрочем, в камышах сумятица была такая, что друг друга убивали даже конники одного полка, не говоря о пехотинцах, влившихся в самую гущу сражения. Попав между штыками пехотинцев и палашами драгун, знаменосцы вместе с церковниками сгрудились на холме вокруг хоругви со Святым Аспидом; всё время, пока шла резня и пока прославленные штандарты не оказались в руках пуритан, монаший хор оглашал поле битвы звуками священных гимнов. Двигаясь плотными рядами и стреляя с колена через каждые десять шагов, синие в конце концов добрались до нашего арьергарда; в первую очередь они завладели водкой и шлюхами, но, увы, сразу добычей не воспользовались. Превосходство имперской армии было таково, что сражение ещё можно было выиграть, и грозный старик, хотя тоже угодил в давку, не утратил самообладания; дар импровизации обеспечивал ему самые громкие победы, и он вдруг приказал кавалерии отойти к западу и атаковать врага. Несмотря на то, что для этого пришлось прошагать по спинам нескольких наших лучших пехотных полков, которые не могли расступиться на вязком и тесном пятачке, кавалерия, возможно, осуществила бы этот сложный манёвр, если бы от избытка усердия новый командир артиллерии, которому только что было приказано вести огонь, в ту самую минуту не принялся поливать ядрами беспорядочное месиво из конных и пехотинцев. На холме золочёная хоругвь со Святым Аспидом и прославленные штандарты возвышались над дымом, переливаясь на солнце; священные гимны летели в ясное небо; но сквозь канонаду и треск ружей уже слышны были хриплые приказы и победные крики еретиков. И тогда над болотом взлетели три чёрных лебедя, любимцы государыни, и полетели к столице; семь дней и семь ночей обгоняли они друг друга, каждый хотел первым доставить весть, что армия погибла, а старый маршал и штандарты - в руках врага; но когда, миновав бескрайнюю равнину, достигли они городских ворот, колокола всех церквей отбивали поминальный звон: императрица скончалась, послы поспешили выкупить мир ценой всех царственных побед. Трёхлетняя война подходила к концу, а с ней и восемнадцатый век: просвещённые и скорбные умы, увлёкшись уравнительными идеями и палеонтологией, уже начинали подтачивать священные основы Монархии.
16
Мы поём, выводя грустную старомодную мелодию, и наше воображение расцвечивает её наивные слова. Слева, у кирпичной стены, замыкающей наш двор, вечерний ветер осторожно колышет кусты сирени. Впятером или вшестером мы продавливаем деревянную скамью, придвинутую к стене; кто-то стоит, опершись локтями о наши плечи, как будто мы фотографируемся; кто-то сидит, как будто мы фотографируемся; кто-то сидит как придётся, скрестив ноги по-турецки, прямо на гравии. Удлиняющиеся тени обрисовывают нечёткие очертания старинных биваков. Ветер истории стихает, пресытившись ароматом сирени.
17
Но ещё он дует по ночам, осаждая Крепость, как воды поднимающейся реки наступают на остров, оказавшийся у них на пути; непогода шквальными натисками штурмует наши железные кровати и тревожные сны. Надёжно ли наше укрытие? Стены выдержат; но разве в наших сердцах, в самом веществе нашего воображения не сохранили мы отголоски потрясений Империи, покидая дома, разорённые пожарами и убийствами? Днём этот глухой рокот подавляется дисциплиной и силой воли; зато ночью разве не пробуждает его в нас темнота? Каждый из нас ощущает волнение Большой смуты, и мы мучительно чувствуем, что и в нас самих прячется враг, который откроет ворота цитадели. В самом грунте осаждённого острова подземные воды, пленники глинистых почв, тайно устремляются навстречу поднимающейся реке.
День всё расставляет по местам. С этой частью суток, не относящейся ни к славному прошлому Империи, ни к будущему, которое подобно прошлому и которое мы храним в себе, нам удаётся совладать с помощью неукоснительного расписания и дисциплины. В надёжной обители нашей Крепости с её двором, гимнастическим залом, с рядами железных кроватей в дортуаре и узкими столами в столовой текучее настоящее обретает границы, застывает, становясь вечностью, которая припаивает прошлое к будущему, сплавляет их в единое целое без зазоров. Всю ночь над нами словно кто-то потихоньку ворожит: это охватывают нас тревоги Большой смуты; при ровном свете дня, разграфлённого сеткой расписания и требованиями дисциплины, возводится в нас прочное здание решимости.
Но разве от напряжения, которое мы не ослабляем ни на секунду, чтобы под нашими ногами не разверзлась пропасть, отделяющая прошлое от будущего, по цельной поверхности этой произвольной вечности не могут побежать едва заметные трещинки? Мы не движемся к будущему, для которого между тем предназначены. Мы видим, как теряют надежду и опускаются наши офицеры.
18
Однажды утром, ещё до построения и молитвы, пропадает лысый полковник; в этот день густой туман заволакивает местность, поглощая всякого, кто выходит из Крепости, и человек тут же бесследно исчезает. Мы боимся его за крутой нрав (Алькандр и Серестий знают об этом не понаслышке: когда они были друзьями, полковник застал их на чердаке, где они сцеживали настойку); и всё же мы скорее им восхищаемся, хотя без содрогания не можем вспоминать ту деревню, которая переметнулась на сторону смутьянов: говорили, что он собственными руками повесил всех её жителей. Накануне исчезновения мы слышали, как в его кабинете орал старый генерал; полковник в очередной раз приложил кулак к носу какого-то малыша. Как же грустно было несколько дней спустя, когда очередной субботний поезд заскользил в сторону Северного вокзала, увидеть в группе путевых рабочих лысину полковника и его коричневый пиджак в белый рубчик, странно выделяющийся на фоне синих роб его новых товарищей.
Если, как сегодняшним вечером, дежурит лейтенант, то мы ждём (и редко бываем разочарованы), что перед тем, как препроводить нас ко сну, он сделает несколько глотков той самой водки, бутылку которой прячет в тумбочке между фетровыми тапочками и ночным горшком. Тогда хотя бы одна из покрытых синей краской лампочек в спальне останется гореть до полуночи, и, усевшись на чью-нибудь кровать, лейтенант примется расцвечивать мрак меняющимися красками алкоголя и странствий.