- Вот случись сейчас что-нибудь серьезное на футбольном поле, ведь им не отбрехаться, дуракам, - ворчал Ким, стягивая с себя тренировочную куртку: Овчаров и Козельский ушли, не дождавшись конца игры. - Я, пожалуй, посижу, пока не кончат.
- Посиди, посиди, - покачал я головой. - Не пойму я тебя, Ким, юродивый ты, что ли? Нахалы, понимаешь ты или нет?! Хамы! И с ними надо поступать по-хамски. Сколько они у тебя по рублику забрали? А ты все даешь. Такая доброта хуже воровства. Сколько можно терпеть этих бездельников?! Мы работаем, а они сидят себе, поплевывают! А теперь совсем ушли!
- Да, надо поговорить с ними, - согласился со мной Ким, - нехорошо.
- Поговори, поговори... Еще раз поговори и еще, - заводился я, - а они пошлют тебя куда подальше. Для Колокольцева это лучшие люди, у них журналы в порядке. Год рождения у каждого проставлен и даже домашний адрес.
- Причем, - добавил доцент, - все они ровесники и все живут в общежитии.
Не могу я спокойно относиться к несправедливости. Овчаров и Козельский не только ездят на нас, они развращают нам студентов. Студент видит, что его товарищ не ходит на занятия у другого преподавателям сам перестает ходить.
- Надо бы Колокольцева пригласить на стадион, - сказал я, закончив переодеваться. - Пусть посмотрит, что тут происходит.
- Он был недавно, - ответил мне Шелестов. - Козельский сказал, что отпустил своих пораньше, что у них производственное совещание, а Володька сидит себе, что ему... Вот кончат игру, проведет разбор, мол, все идет нормально.
Он зашнуровал ботинки и поднялся:
- Удивительно, как отдельные слова меняют свое значение. Я о слове "бездельник". Сейчас оно звучит как очень мягкое, этакое журящее словечко, и только. А я недавно читал повесть Марлинского "Амалатбек", и там слово "бездельник" звучит как самое страшное оскорбление. Там наши солдаты кричат своим врагам: "Бездельники, в куски изрубили наших раненых!" Или так: "Это все бандиты, бездельники, головорезы!" Сто лет тому назад бездельник приравнивался к головорезу, к убийце. Бездельник был последним человеком, изгоем.
Тут меня уже зло взяло.
- А ты везешь их на своем горбу, - повернулся я к Киму. - Гастролеры! Пришли, журнальчики заполнили, бумажки написали и в пивную.
- С ними ничего не поделаешь, Сеич, такие люди, - сказал Ким примирительно. - Выгони их, они другое место найдут. Искать недолго.
- Ну что же, каждому свое, - вмешался доцент, - я философствую, Ким Васильевич, как ты говоришь, - везет, а ты у нас борец. Тебе и карты в руки.
- А что ты думаешь? Возьму и скажу на следующем заседании кафедры, встану и все скажу. Кто работает, а кто ездит на чужом горбу. И про очковтирательство скажу. Возьму Витькин журнал, где будет отмечено, что сегодня у него все присутствовали на занятиях, и покажу его. Возьму Володькины журналы и проверю года рождения и адреса. Надо ткнуть носом нашего старого труса, пусть нюхает, какую показуху развел на кафедре.
- Его тоже можно понять, Сеич, - сказал Ким, - год до пенсии. - Он чесал свою плешь, а доцент смотрел на меня, как мне показалось, с удовольствием. Но в его доброжелательной улыбке чуть-чуть читалась ирония.
- Не поймет, - проговорил Шелестов, имея в виду нашего шефа, - не поймет и обозлится. Решит, что ты под него копаешь. Тогда греха не оберешься. Что ты, его не знаешь? И потом, хорошо ли на товарищей доносить? Надо с ними сначала поговорить.
- Да что с ними разговаривать?! Не говорили разве?! Я считаю, Ким, что мы не должны молчать, - доказывал я. - Нельзя с этим мириться, пойми, Ким. Если вы меня не поддержите, вы будете последними подлецами.
- Прости меня, Леша, - сказал доцент, - но я представил себе конечный итог твоего мятежа. Сейчас у нас на кафедре тихо. Противно, но тихо. После ж твоего выступления, по сути дела, ничего не изменится, но жить станет невозможно. Образуются лагери, начнутся подсматривания, подсиживания... Как хорошо, что сейчас у нас этого нет. Перебиваемся на одном подхалимстве. Ты можешь выпустить джинна из бутылки. Ведь если быть тенденциозным, то можно и у тебя что-нибудь найти. У тебя даже легче, ибо ты больше делаешь. А изменить при Колокольцеве ничего не удастся. Пора тебе быть умнее. Ты говоришь о частностях, о двух бездельниках. Но даже если убрать эту частность, общий порядок не изменится.
Шелестов помялся, покряхтел, запихал в свою спортивную сумку завернутые в бумагу кеды и вышел.
- И этого не переделаешь, - сказал доцент. - И не надо. Все бы были такими, как он. Идем?
Мы прошли мимо Кима Васильевича, сидящего на месте Овчарова, и направились к выходу со стадиона. "Чего я опять завожусь? - думал я. - Опять мне больше всех надо..." Флоринский молчал, видимо обдумывая наш разговор, а потом заговорил:
- Понимаешь, оба они, конечно, подонки, пьянь. На свете всегда существовали и существуют подонки. Пусть они себе тупеют и спиваются. Постепенно и они сядут на одну скамейку с теми, кто сидит здесь с утра на трибунах. Я не испытываю к ним ничего, кроме брезгливого отвращения, и, если увижу, что один из них валяется посреди дороги, переступлю и пойду со спокойной совестью дальше. Наверное, естественный отбор среди людей происходит не только благодаря генам и воспитанию, но и обусловливается наличием свободной воли человека. Ты можешь стать пьяницей и погибнуть, а можешь стать Лобачевским, Королевым или Пастернаком. Это в твоей воле. Особенно у нас в стране, где так легко учиться и, в общем-то, легко прожить.
Вот мы говорили с тобой о философском камне. У нас только в почках могут быть одинаковые камни. Человечество накопило такое количество мыслей и идей, записанных на бумаге, что только ленивый, бездарный и нежизнеспособный человек не может найти взамен пьянства подходящих истин и идей. Подонки всегда были и будут. Дело гораздо серьезнее, глубже...
- Не пойму я тебя. Что же теперь, и сидеть сложа руки? Правду начальству не скажи, бездельников и жуликов разоблачать бесполезно, алкаши пусть себе живут... Ты все прикрываешься какими-то высокими материями, а, по-моему, это просто приспособленчество.
Глаза у доцента стали грустными и отчужденными.
- Ты думаешь, что ты меня обидел? - сказал он. - Нет, Леша, огорчил. В том-то дело, что никто не хочет видеть леса за деревьями, и ты в том числе.
- Брось ты, доцент! Может, я чего и не понимаю, но так нельзя. Перешагнул и пошел. А через кого перешагнул? Ведь это русские люди. Не перешагивать через них надо, а что-то делать.
- Что ты предлагаешь? - опять улыбнулся он.
- Не знаю. Но только не злорадствовать.
- Воспитывать?
- Может быть, и воспитывать. Суровыми мерами воспитывать. Например, сразу из вытрезвителей отправлять на принудительные работы, где бы они вкалывали по году, а заработок их шел бы семьям и детям. И для детей хорошо, и им бы самим на пользу пошло. Дисциплина нужна, Николай Львович. Дисциплина, требовательность и порядок. Как со студентами, так и с народом.
- Народ? Что такое народ? Никакого народа нет. Есть просто люди, индивидуальности, из которых он состоит. Индивидуумы группируются. Мой круг людей, твой круг... Объединяются они духовными интересами. А что может быть общего у меня, да и у тебя, с этими... - он произнес нецензурное слово.
Не понравилось мне это... Ох не понравилось! Что же получается? Раз нет народа, значит, вроде бы нет и родины? А как же быть с русской историей и культурой? Их тоже побоку?
Противен он стал мне после этого разговора. Все, больше я с ним не откровенничаю. И пошел он со своим научным руководством! Обойдусь без такого шефа.
Елизавета Дмитриевна
Мой маленький кабинетик отгорожен от коридора застекленной перегородкой. В этом закутке кроме стола размещаются шкаф с бумагами, книжная полка и стул для посетителей. На большом подоконнике чахлый кактус. Сколько его ни поливай, он не растет, но и не засыхает. Кактус вытащили в коридор наши сотрудники, выкинули, а я подобрала. Один раз отцвел и теперь сто лет будет стоять то ли живой, то ли неживой.
Первой ко мне вошла женщина в черном платке. Сердце у меня екнуло, опять смерть, опять горе. Она села после моего приглашения, протянула мне документы. Погиб муж. Шофер. Двое детей. Пенсия за погибшего кормильца. Я просматриваю документы и обнаруживаю, что в них нет, не хватает самого главного - справки о заработке за последний год. Жестоко посылать к нам оформлять пенсию саму вдову. В таких случаях надо бы прийти представителям организации погибшего.
Я поднимаю на нее глаза:
- Здесь не хватает кое-чего, но это не страшно. Вы оставьте мне документы, чтобы вам больше не ходить, а я сама свяжусь с организацией и все улажу.
Она начинает плакать. Как только человек увидит внимательное отношение к его горю, так сразу раскисает. Она плачет навзрыд и сквозь рыдания рассказывает мне о том, какой хороший был у нее муж, как он любил своих детей. Самый лучший был человек, не пил много, дома бывал с детьми. Дети до сих пор плачут вместе с ней.
А мой муж умирал долго, в нечеловеческих страданиях. Ему трудно было умирать потому, что он еще и не жил. Лишь детство, война, инвалидность. Он не жаловался, не стонал, не плакал, но смотреть на него было невыносимой мукой.
- Нехорошо обошлась с нами судьба, Лизонька, - сказал он только раз, незадолго до смерти. - Мне немного легче теперь оттого, что на свет появился мой сын. Он должен быть счастливым. Он не будет стыдиться своего отца...