Но человек только бесстрастно посмотрел в его влажные глаза и, кивнув головой в сторону лестницы, безмолвно пригласил следовать за ним. Алексей Михайлович не двинулся с места. Не потому что решил ослушаться, взбунтоваться. В другое время и в другой ситуации он так бы и поступил. Но сейчас, здесь, подавленный обстоятельствами прошедшего дня, буквально раздавленный невозможностью понять, объяснить самому себе природу всего происходящего и причины, вызвавшие этот кошмар, а главное, потеряв логическую нить событий, он не мог предвидеть, даже предположить возможные варианты развития сюжета. Мышцы тела отказывались выполнять команды мозга, который в свою очередь не имел понятия, какие следует подавать команды. Отсюда ступор. Человек в подряснике, пройдя несколько шагов, остановился, оглянулся на онемевшего Пиндюрина и посмотрел более мягко и доброжелательно. Может что-то человеческое во взгляде черноризца, а может обрывочные воспоминания из детских бабушкиных рассказов о добром и любящем Боженьке мягкой тёплой волной накатили как-то вдруг на Алексей Михайловича, несколько успокоив, обнадёжив, сорвав путы онемения. Он послушно и доверчиво поплёлся вслед за попом.
Они поднялись на третий этаж здания и оказались в гораздо более чистом, опрятном, ухоженном, нежели первый этаж, богато обставленном холле. По обстановке было видно, что здесь обитает руководство учреждения, а может и его самый главный начальник. "Нет, тут вряд ли расстреливают, – посетила и сразу же прижилась успокоительная мысль. – Значит, всё-таки допрос. Интересно, бить будут?". Холл венчала массивная резная дверь, пройдя через которую, они очутились в просторном кабинете, обставленном со вкусом, не лишённым изящества. Мягкая обивка стен, тяжёлые бархатные шторы, прикрывающие большое окно, дорогая добротная мебель, сработанная явно на заказ, большая и яркая настольная лампа, рисующая всё убранство кабинета мягкими полутонами, наконец, монументальный, больше человеческого роста портрет президента со свечечкой в правой руке – всё говорило за то, что хозяин заведения не просто начальник, а большой начальник. Мягкий, чрезвычайно дорогой персидский ковёр, устилающий пол, скрадывал звуки шагов и вселял надежду, что бить всё-таки не будут. По крайней мере, не здесь. Черноризец указал Алексею Михайловичу на стул возле письменного стола и исчез за дверью. Пиндюрин остался один.
Он сидел, рассматривая изгиб ножки стола, откровенно напоминающий изгиб бедра и филейной части восточной красавицы, и соображал, что же такого он натворил, каких преступлений насовершал, что оказался здесь, в этом учреждении. И для чего, за какой такой надобностью он стал так необходим местному начальнику, ведь шлёпнуть его мог кто угодно и где угодно, хоть даже в коровнике, определив тело на вечное содержание в навозе. Да и допросом с пристрастием этот начальник вряд ли захочет марать свои ручки, равно как и ковёр, и мебель, и стены своего кабинета. Что ж такое он, Алексей Михайлович Пиндюрин представляет из себя, чего даже не представляет себе? Что такого важного может он знать, чего сам даже не знает? А может всё дело в машине времени? Может те кому надо разузнали и заинтересовались его разработкой, тайно доставили его куда надо, и теперь он пребывает где надо? Но ведь испытание с треском провалилось? А может, и не провалилось вовсе? Может …? И всё это …? А что, очень может быть. Не исключено, что его даже наградят ….
Такое уж свойство человеческой психики, так уж она устроена, что ей вовсе не лень ни саму себя возбуждать, накручивая всевозможные страхи и невероятные хитросплетения коллизий, ни саму себя утешать, закрывая глаза на очевидные опасности.
Так он размышлял, сидя на стуле в кабинете, что даже не услышал, как по мягкому ковру к нему вплотную приблизились посторонние, явно не предвещающие ничего хорошего шаги.
– Покайся, человече! Ибо приблизилось Царство Небесное!
Услышал Пиндюрин прямо над своим ухом густой, содрогающий душу бас, от которого мурашки пробежали по телу и замерли, схоронились в шершавых мозолистых пятках. Но уже через пару секунд тот же бас зазвучал гораздо более мягко, доброжелательно и даже проникновенно.
– Здрав буди, человече. Ну что, отдохнул? Отошёл после вчерашнего?
Изобретатель поднял глаза на голос и увидел знакомую фигуру. В памяти тут же зашевелились, заёрзали, расталкивая друг друга, воспоминания, подёрнутые матовой пеленой пивного тумана – широкая, прямо-таки богатырская спина каменного Гоголя, чугунная литая скамейка бульвара, интригующая, не лишённая известной загадочности беседа не то с пресловутым профессором, не то с всамделешным чёртом. И, как апофеоз беседы, огромный, как всё доброе, заботливый батюшка с железной охотничьей хваткой и просто-таки необъятной охапкой, засосавшей Пиндюрина целиком со всеми его мыслительными и не очень мыслительными процессами и умыкнувшей его почти бесчувственного в какие-то далёкие, одной ей ведомые свояси. И вот этот огромный толстый батюшка стоял теперь в двух шагах от Алексея Михайловича, всё так же теребя ошуйей жемчужные чётки, а десницей оправляя на груди всё тот же массивный наперсный крест. Может, манера была у него такая. Не иначе.
– Ну, что молчишь, как рыба об лёд? Отдохнул, спрашиваю?
– Дык, когда же? Весь день ведь… – промямлил изобретатель, не зная, что и ответить.
– Что? Работал весь день? Да! Тяжёл он, хлеб насущный. А, впрочем, ты как хотел? "Проклята земля за тебя, со скорбью будешь питаться от неё", – многозначительно подняв указательный палец вверх, процитировал батюшка. – Труд спасает, праздность и леность губят.
– Да уж не больно-то и хлеба… – снова попытался возразить Пиндюрин.
– Сытый живот беса тешит, глад да нужда дух ярит. Душой-то, я чай, отдохнул? Помыслил о вечности, о греховности своей, о покаянии? Знаю, знаю, можешь не отвечать. Брат Гавриил хвалил тебя. Прилежание, послушание да смирение – наивысшие добродетели для инока. А ты сими дарами Божьими преизрядно богат оказался. Ну, прямо, не дать, не взять – готовый инок. Зело похвально сие. Так что, монашеский искус ты, будем считать, прошёл. Побеседуем о деле?
– Какой искус? О каком деле? Что вам нужно от меня? Где я? – заволновался изобретатель, потому что его сознание вдруг посетила новая, пусть менее пугающая, но не менее чуждая для восприятия догадка.
Батюшка, мягко ступая по ковру, обошёл Пиндюрина, сел за свой письменный стол и, нежно поглаживая не то крест, не то свой необъятный живот, уставился на собеседника добрыми, но цепкими глазками.
– Как же? В обители, сын мой, в обители. Да ты и не помнишь ничего? Вот что невоздержание да пагубное пристрастие ко хмелю с душой делают.
– В монастыре?! – переспросил незадачливый изобретатель.
– В монастыре. В святой обители Святителя Алексия, патриарха московского.
– Митрополита… – машинально поправил Пиндюрин.
– Что? – не понял уточнение батюшка.
– Я говорю, митрополита. Вы, наверное, ошиблись. Святитель Алексий, был в сане Митрополита Московского, – пояснил Алексей Михайлович, и добавил на всякий случай, – по-моему.
– Нет, сын мой. Я никогда не ошибаюсь. Алексий II Ридигер был патриархом московским и всея Руси. А дело, за которым я тебя позвал, заключается в следующем: сейчас тебе баньку истопят, пойди, помойся, а то пахнешь ты уж очень … неподобающе для такого случая. Часа ведь тебе хватит? Хватит. Одёжку отдашь брату Гавриилу, он же тебе выдаст новую, подобающую. Ну, а как готов будешь, то есть, значит, через час, приходи в храм. Брат Гавриил проводит. Понял?
– За баньку, конечно, спасибо. Навоз, он, знаете ли, не Шанель номер пять. А вот одежду-то зачем? Мне моя нравится. Простирнуть только и всё.
Алексей Михайлович никак не желал мириться со всё более утверждающейся догадкой, поэтому, чтобы хоть как-то оградиться от неё включил, что называется, дурака. Но собеседник, нимало не заботясь о ранимой психике изобретателя, одним махом разрушил все его наивные надежды на светлое будущее.
– Твоего больше нет ничего. Забудь. Всё в прошлом. Постриг монашеский примешь.
– Постриг? Зачем постриг? Я не хочу в монахи.
– Хочу, не хочу! Ты это оставь, сынок. Это тоже в прошлом. Для инока одно только хочу есть – послушание начальству.
Все эти слова и предложения батюшка произносил спокойно, мягко, по-доброму, даже улыбаясь сквозь густую чёрную бороду. Но в голосе его неизменно присутствовали железные, прямо-таки стальные нотки, от которых трепетная, беззащитная душа изобретателя сжалась в комок и завибрировала высокочастотным резонансом, словно голосовые связки мышонка, попавшего в озорне объятия кота. Голос почти сорвался на крик, но ему не хватило воздуха, поэтому вместо крика получился всё тот же мышиный писк.
– Но я ещё не инок! Я не согласен! Не хочу, не пойду в монахи.
– Не пойдёшь? Ну, тогда навоз грести до конца жизни. Небось, понравилось?