Думный дьяк государев вышел на то место, где только что стоял Царь, развернул свиток и стал зачитывать имена казнимых и их преступления. Начался кровавый карнавал смерти. Около двадцати человек тут же, по мере оглашения их имён были выведены из строя осуждённых и повешены на виселицах, установленных в ряд вдоль всего Китай-города. Кого-то кромешники вздёрнули вверх ногами, обнажили истерзанные тела, заживо спустили кожу, как с бараньей туши, и только после этого рассекли тела на части. Следующих несчастных обливали поочерёдно то кипящею, то ледяною водой: они умирали в страшных муках, оглашая площадь нечеловеческими воплями. Кто проклинал всеми мыслимыми и немыслимыми проклятиями жестокого тирана – кто, божась в своей невиновности, молил о милости – кто просто изрыгал из воспалённых гортаней нечленораздельные звуки. Опьяненные кровью и вседозволенностью кромешники кололи, рубили, разрывали на части, привязав ноги к сёдлам коней, после чего те разъезжались в противоположные стороны; травили дикими медведями, или злыми голодными псами, заживо сжигали на кострах, варили в огромных чанах с кипящей водой или смолой… Одним словом, кровавая вакханалия достигла наивысшей степени безумного тиранства; она могла ещё губить, но не могла уже никогда после изумлять москвитян никакими новыми изобретениями лютости.
Царь отрешённо сидел в кресле, уткнувшись неподвижными, почти немигающими глазами в пол, и одними губами что-то беззвучно шептал. Вдруг рёв людского моря стал стихать, подобно волне, что после бурного набега откатывается прочь от берега и замирает на время где-то в глубине океана. И вскоре погас совсем. Палачи на время прекратили кровавое дело, и даже сами мучимые, превозмогая нечеловеческую боль и страдания, сдерживали стоны в гортанях своих. От Фроловских ворот Кремля по направлению к помосту, где сидел в кресле Царь, шёл Архипастырь Всероссийский – Митрополит Филипп в белом клобуке, голубой как небесная лазурь мантии и с золочёным посохом в руке. Толпа расступалась, освобождая путь первосвятителю, прося у него благословения и стараясь коснуться края его одежды. Митрополит взошёл на помост и остановился перед Иоанном.
– Державный Царь! – голос старца спокойный и уравновешенный, эхом отражаясь от стен зданий, звучал по всей площади, внушая опасение и даже страх одним, и вселяя надежду в других. – Ты облечён самым высоким саном от Бога и должен чтить Его более всего. Тебе дан скипетр власти земной, чтобы ты соблюдал правду в людях и царствовал над ними по закону Христову. Правда – самое драгоценное сокровище для того, кто стяжал её. От века не слыхано, чтобы благочестивые цари волновали свою державу; и при твоих предках не было того, что ты творишь. У самих язычников со времён Нерона не случалось ничего такого. Тот мучил христиан, будучи язычником, почто ты, Православный Государь, творишь то же?
– Что тебе до наших советов, старче? – не меняя позы, и не отрывая взгляда от пола, ответствовал Иоанн.
– Я пастырь Христовой Церкви, – продолжал Митрополит, – и вместе с тобой обязан иметь попечение о благочестии и мире всего православного христианства.
Царь помолчал, еле заметно шевеля одними губами.
– Одно говорю тебе, отче святый, – заговорил он после затянувшейся паузы, – молчи, а нас благослови делать по нашему изволению.
Над площадью повисла тягостная тишина. Слышно было, как назойливые мухи кружили над свежими трупами, а голодные бродячие псы, улучив момент безнаказанности, жадно лакали ещё тёплую, дымящуюся человеческую кровь.
Рядом стоящие бояре тихо шептали Митрополиту: "Святый Владыко! Се Государь – благослови его!"
– Не узнаю Царя Православного в сем обличии, – возвысив голос, сказал старец. – Государь! Убойся суда Божия: на других закон ты налагаешь, а сам нарушаешь его. У татар и язычников есть правда, а у нас теперь нет её; во всём мире можно встретить милосердие, а у нас уже нет сострадания даже к невинным и правым. Мы приносим Богу бескровную жертву за спасение мира, а за алтарём безвинно льётся кровь христианская. Ты сам просил прощения в грехах своих пред Богом: прощай же и других, согрешивших пред тобою. Ты высок на троне, но есть Всевышний Судия наш и твой. Как предстанешь на суд Его?
Иоанн весь напрягся, наливаясь гневом, взгляд его, доселе бесстрастный и неподвижный теперь жёстко упирался в благостное лицо Митрополита.
– Филипп, нашу ли волю думаешь ты изменить? Лучше было бы тебе быть согласным с нами.
– Тогда суетна была бы вера наша, – отвечал святитель, – напрасны и заповеди Божии о добродетелях. Не о тех скорблю, которые невинно предаются смерти, как мученики; я скорблю о тебе, пекусь о твоём спасении. Ибо наше молчание умножает грех души твоей и может причинить смерть ей.
Иоанн медленно поднялся с кресла, не отводя гневного взора от архипастыря. Площадь замерла в страшном ожидании. Казалось, Царь сейчас сам, своею собственной рукою казнит Митрополита, изрубит его в куски кривой татарской саблей. Но голос Государя, слышный во всех, даже самых отдалённых уголках площади, звучал спокойно, хотя и грозно.
– Чернец! Ты противишься нашей державе; посмотрим на твою твёрдость. Доныне я вас щадил, а теперь буду таким, каким меня называете. Не прекословь державе нашей, да не постигнет тебя гнев мой. Или сложи свой сан.
Не дрогнув, на эти грозные слова Митрополит Филипп отвечал смиренно.
– Я пришелец на земле, как и отцы мои, и за Истину благочестия готов потерпеть и лишение сана, и всякие муки. Не употреблял я ни просьб, ни ходатаев, ни подкупа, чтобы получить этот сан; зачем ты лишил меня пустыни? Если для тебя ничего не значат каноны, делай, как хочешь. Но не будет благословления моего на то, что противно Богу и Спасителю душ наших.
И Митрополит, отвернувшись, покинул помост. Долго ещё мелькал белый клобук в толпе, пока не скрылся за воротами Кремля.
Мало-помалу атмосфера казни вновь возвращалась на площадь, отхлынувшая было волна, накатила с новой силой, с неистовым шумом разбиваясь о прибрежные камни. Кровавый карнавал продолжался.
Иоанн снова сел в кресло, отрешённо затих, уткнувшись неподвижными, почти неморгающими глазами в пол и одними губами продолжал что-то беззвучно шептать. Казалось, он вообще отсутствовал сейчас на месте казни, и только его оставленное душою тело обозначало собой присутствие Государя, словно мёртвая восковая кукла.
Наконец, подошла очередь боярина Берёзова. Пока думный дьяк зачитывал его преступления и приговор, он в сопровождении двух опричников подошёл к залитой красным плахе и склонил голову под дымящийся от свежей крови топор палача. Сам Фёдор Басманов, тот самый опричник, которого Берёзов велел высечь прилюдно, не скрывая лица ни перед жертвой, ни перед народом, вызвался поработать палачом и отсечь ненавистную голову обидчику. Твёрдой, не знающей жалости рукой он выхватил из рук штатного ката топор, мстительно улыбаясь, занёс его над головой жертвы и замер, умышленно растягивая предсмертную паузу – самую мучительную для обречённого. И когда, насладившись местью, новоиспечённый палач готов был уже опустить смертоносный снаряд на голову смертнику, вдруг в страхе замер, как парализованный, увидев под топором, рядом с Берёзовым, склонившуюся над плахой фигуру Царя, пристально взирающего в глаза осуждённому.
– Что, князь, страшно умирать-то? – тихо-тихо, так чтобы один смертник только и смог расслышать, спросил Иоанн. – Летел мотылёк, да крылья обжёг.
– Обжечь крылья до времени не страшно, страшно сгореть, не летая, на печи лёжучи, – не поднимая головы от плахи, ответствовал тот. – Я головы своей не щадил для тебя на поле брани, не жаль сложить её и под топором палача, коли тебе, Государь, то угодно для пользы отечества. Но в опричники, не обессудь, не пойду. Так что вели кату рубить, а то застоялся он что-то, как бы удар его сердешного не хватил от напруги-то.
Иоанн долго ещё смотрел хитрым прищуром в глаза боярину, а Фёдор Басманов, обливаясь потом, так и стоял с поднятым над плахой топором, не решаясь пошевелиться.
– Как топор держишь?! – вдруг гневно закричал Царь, вставая в полный рост перед палачом. – Учить тебя, что ли?
Он выхватил из рук ошалевшего от неожиданности ката смертоносный снаряд и, повернув его наоборот, лезвием к нему, к Басманову, вернул обратно.
– Вот как надо, сучий выкормыш, крепче держи, не оброни ненароком, поранишься!
Иоанн оставил оцепеневшего опричника с направленным на него окровавленным топором в руках и, подняв с плахи боярина, строго приказал оказавшемуся подле Малюте.
– В темницу его!
И добавил тише: