Гипноз продолжается для России с 988 года в одних идеалах, без малейшего послабления и колебания, – и "разгипнотизирование" продолжится очень долго, может быть, века 2–3.
И как общество, так и государство и вообще "преходящие человеческие учреждения" вправе не только не уйти в сторону от духовенства и духовных, якобы "специальных дел", но и обязаны всё время внимательно следить, наконец, властно следить за процессом разгипнотизации народа… Ведь в гипнозе люди не только думают, но и действуют: скопцы, самосожигатели, морельщики, эти острые "иглы" самозавершившегося хребта православия. Пусть оно порицает и отрицает эти свои вершины: скопятся и жгут себя не читатели Дарвина и Бюхнера, а горячие почитатели "богоносных отцов", что "резаша" и "секоша"… На Западе была инквизиция, у нас поглубже – самоинквизиция….
Кончим: в Сахаре, в пустыне церковь могла бы быть независима в жизни своей. Но духовенство, но отшельники, монахи, оставив "пустынное житие", пришли к нам! Зачем бы? Что спрашивать: уже пришли. "Церковь" не осталась "в пустыне", где дни её прославляет Апокалипсис. Она вселилась среди нас. Она показала свои идеалы, она приучила к своим идеалам, она заставила пасть пред ними и поклониться им доверчивые тёмные народные души, не умеющие, как младенцы Ниневии, "различить правой руки от левой". Всё уже совершилось! Образ совершившегося доказывает цитата из профессора Лебедева.
Как было, так ведь и осталось, и это что-то, очевидно, принципиальное и вечное, если йота в йоту сохранилось от 1666 года до 1906 года, повторилось у испанцев и у русских. Всё та же "власть", то же "любоначалие", та же "иерархия" без народа и вопреки народу, кажется, опирающаяся на евангельское "Паси овцы моя" и "кого разрешите вы на земле, – будет разрешён и на небесах, а кого вы (духовенство) свяжете, – будет связан и на небе"…
При этих условиях требовать для "вечного и безусловного учреждения" автономии среди "преходящих" людишек, царств, законов, наук, искусства, семьи, рождения, болезней, голода, нужды, страстей, коллизий, – чтобы оно было "свободно" и ни с чем, кроме себя, не сообразовывалось… кажется, жестоко".
И получается парадокс! Евангелие свидетельствует о сути Церкви – одно, а её "верные и непогрешимые" служители, "кои опирашеся на предания святых отцов, каноны и апостольские правила", всю историю только и делали, что презирали, мучили, издевались как над необразованным народом (Христовыми рыбарями), так и над своими женатыми собратьями.
Захватив власть в Церкви, учёное монашество, опираясь в том числе и на историю с Ананием и Сапфирой, постепенно превратило её во что-то совершенно чуждое духу Евангелия, духу Христовых заповедей. Достаточно заглянуть в историю Церкви, чтобы это понять. Как только вытеснили из управления женатый епископат, сразу начались ереси, разделения церквей, инквизиция, молот ведьм, расколы. Духом начётничества, канцелярщины, казёнщины и бурсы были насквозь отравлены все духовные семинарии и академии. Ни откуда столько не вышло революционеров и атеистов, сколько из духовных семинарий и академий. Все эти и другие проблемы до того измучили русское общество, что тотчас, при даровании свобод, побудили высший епископат согласиться на собрание Чрезвычайного Поместного собора в Москве.
Но ничего из предшествующей истории организаторами собора учтено не было.
Как пишет один весьма заинтересованный, но не подписавшийся корреспондент в статье "Церковный Собор в Москве", напечатанной в газете "Новое Время" за № 11319 от 16 сентября 1907 года, хотя Собор и "собирается во времена довольно сознательные", "без сомнения, встретит и очень большую оппозицию, между прочим, и в самом духовенстве. Клирики, т. е. белое духовенство, "не подписывают постановлений", как равно не подписывают его и "миряне", входящие в состав членов Собора. И это уже до начала собрания раскалывает его состав.
Но тогда вообще, для чего же они позваны?
Явно, что они позваны только в качестве драпировки, чтобы задрапировать что-то печальное.
Что такое?
А то, что Собор есть собор одних монахов, монашеский собор, и это скрадено только величественным выражением: "епископ", "одни епископы подписывают постановления".
Выразись правила определённее, что-де на Соборе к настоящему вниманию призываются или допускаются одни только монашеские взгляды, монашеские мнения, монашеские требования, – и его чересчур односторонний и почти даже тенденциозный характер забил бы всем глаза. Скрыть эту тенденциозность, его как бы предрешённый уже характер и направление, характер не свободный – это и составило задачу правил, которые и позвали клириков и мирян в таком числе и с таким порядком их выборов, что они не получат значения и вместе с тем придадут вид, что это есть трехсоставный или всесословный Собор христианской Руси, православной Руси, когда на самом деле это будет собор монашеский или архиерейский".
И в другой статье, "Чрезвычайный Собор Русской Церкви и Её будущность", появившейся в газете "Русское Слово" 20 сентября, за № 215 в 1907 году, корреспондент, подписавшийся "В.В.", добавляет, как бы возражая вышеизложенному: "… священники ведь были на соборе? Были! Ну, а "собор поставил и определил" лишить их того-то и того-то, отнять ещё то-то и то-то из их прав. Значит, и они согласились, значит, ничего без их желания. В этом общем изложении дела, которое одно и без подробностей перейдёт в века, перейдёт в историю, станет делом жизни, – и не будет вставлена оговорка: "составили и подписали одни епископы". Вот в чём опасность положения, которую в общем очерке предвидел и С. Н. Булгаков. Печальное теперешнее перейдёт в вечность".
Иными словами, все ждали, когда наступит конец беззаконию, и конец "должен был начаться с изменения правового положения белого, женатого священства в самой церкви; в уравнении прав его с бессемейным (монашеским) духовенством. Изменились бы права – изменилось бы и положение; изменились бы с этим речь, голос, мнение, взгляд священника, стал бы он выпрямляться из теперешнего скрюченного состояния своего и возрастать в разуме, в силе, в просвещении. Всё это теперь ему не нужно, ибо он призван только править требы. Для этого ни разума, ни учёности, ни какого-нибудь характера не требуется. Думает за него и делает все дела, даже и его касающиеся, епископ, которому и нужен этот разум и воля. Не говорим о действительности, а о той царствующей теории, которая не может не давить и на действительность, не могла не изуродовать её. Но теперь, с этим призывом священников и мирян на собор и, следовательно, с санкциею их авторитетом "решений и постановлений собора", которого они, однако, не составляют и к составлению этому не допущены, – явно, что они из теперешнего состояния уже никогда не подымутся".
Отсюда закономерно следует: раз не подымутся священники, не подымется и паства.
И в духовном смысле революция была предрешена.
14
С минуту стояла абсолютная тишина. Больше всех, казалось, была потрясена Маша. Несколько раз во время чтения я вскидывал на неё глаза. И Боже, сколько внимания, сколько душевного волнения было в её ещё недавно таких беспечно лучистых глазах!
– Мы не можем этого так оставить! – сказала она. – Надо об этом поговорить.
– С кем? С отцом? – удивился я. – И как ты себе это представляешь? Извини, папа, я твой тайник нашёл?
– И что? Не для себя же он это написал? Так пусть скажет, для чего написал, и что надо делать?
– А разве надо что-то делать? – молвила Люба.
– Конечно! И давайте прямо сейчас дадим обещание… Ему, Богу, – прибавила она потише. – Что будем жить, как Он велит, а не как эти…
– Кто? – сглотнув слюну, спросила Вера.
– Плохие церковники.
– Вне Церкви? – удивился я.
– Зачем? Мы же не секта какая-нибудь.
– И с чего начнём?
– Да хоть с Евангелия. Анастасия Антоновна даст?
– На вынос – вряд ли. А вот если для чтения у неё собираться, думаю, будет только рада.
– Так решено?
И мы скрестили на журнальном столе руки.
– Ну-у, как вы тут? – неожиданно выросла над нами бабушка. – А вы чего это, в игру, что ли, какую играете?
– Да вроде того… – промямлил я.
– Ну-ну, играйте, не буду мешать.
И она хотела удалиться, но я остановил:
– Баб, погоди. Мы тут… к отцу Григорию хотим съездить. Сказала бы, когда лучше всего…
Она обрадовалась, присела к столу и стала объяснять, как лучше добраться. Сказала, что можно и на теплоходе, и на "Метеоре", и на автобусе. Но ближе и дешевле получалось по воде. "В субботу, – сказала, – с утра и поезжайте. И народу будет немного. И от меня поклонник с гостинчиком и записочками передадите".
Маша попросила:
– Анастасия Антоновна, а расскажите про него.
– Про батюшку-ту? Да что рассказывать? Поедете – сами увидите. – А сама стала рассказывать: – Батюшкой ещё когда не был, в гонения, перед войной, когда на строительстве Канавинского моста работал – было дело. Сядут мужики перекусить, он обязательно молится, без молитвы за стол не садился. А один раз кто-то и скажи ему: "И в наше время ты ещё молишься? У вас что, все в деревне такие?" – "Нет, – мол, – много и таких, что перед едой не молятся – кошки, собаки, свиньи". И весь тебе сказ! Ладно, сидите, пойду.
– Баб, а можно нам у тебя Евангелие почитать?
– Ты, что ль, надоумил?
– Я предложила, Анастасия Антоновна, – сказала Маша. – Пожа-алуйста.
– Ну как тут отказать? – и ко мне: – Вот, учись, как просить надо. Приходите, все приходите. Как надумаете, так и приходите.
И тогда Маша спросила:
– А можно прямо сейчас?
Бабушка сказала: "Отчего же". И мы пошли вниз.