- Оставьте эти клички, - презрительно произнесла соседка и дернула худым плечиком. - Катя, Маня, Дуся. Здесь вам не коровник. На двери написано.
Да, это была Катя, но нет ничего удивительного, что я ее не сразу узнал: как-никак, прошло двенадцать лет. К тому же тогда я видел Катю только в белом халатике, а голая медсестра - это, согласитесь, уже не совсем медсестра.
- Ты тоже здесь? - довольно глупо промямлил я, на что Катя не сочла нужным отвечать. - А я как раз о тебе вспоминал.
- Еще бы, - глядя в сторону, ответила Катя. - Здесь черта вспомнишь с рогами. Так будете заходить или нет? Я замерзла.
Я прикрыл за собою дверь и шагнул через коридор в ее комнату.
4
Мы вошли в целомудренную светелку, именно в такой, по моим понятиям, и должна была жить медсестра. Стерильно-белый тюль, кокетливый абажурчик под потолком, круглый стол с салфеточкой из пестрой соломки, на нем - ваза с ромашками и васильками, в тон абажуру, торшеру, обоям и вообще всему. Несколько выпадал из общего дизайна гобелен на стене над кроватью, да не гобелен, важно сказано, просто коврик стенной: по серому фону над серо-зеленым лесом - стая шелковых журавлей, под ними озеро, тоже шелковое, в нем малиново отражается солнце. Над маминым изголовьем висел такой же, с болотом и журавлями, в детстве я думал, что на нем нарисован небесный рай. Катин гобелен был, наверное, тоже семейной реликвией. И кровать, стыдливо отгороженная от двери раздвижной ширмой вьетнамского производства, была из каких-то довоенных времен: металлическая койка, даже, я бы сказал, полукойка, правда, накрытая куском драпировочной ткани - той же, из которой и гардины на окне. В комнате у Кати было тепло и сумрачно, за окном, зеленея, шелестел под дождем земляной одноэтажный дворик с ломаной сиренью и тополями, тоже мне неуловимо знакомый, хоть я у Кати никогда и не бывал: я уверенно мог сказать, что с левого края там стоит железный гараж, а справа - старая деревянная беседка, почернелая от дождя.
Войдя и закрывши дверь, Катя сразу включила свет, словно для того, чтобы я лучше ее рассмотрел. Так мы стояли и разглядывали друг друга: я - спиной к окну, чтобы скрыть свое безобразие, Катя - возле стола, прислонившись к нему бедром, как бы позируя для дагерротипа. Среди плотно декорированного уюта нагота ее выглядела, нужно сказать, диковато. Сотни, тысячи раз с той поры, как люди нас с ней растащили, рисовал я в своем воображении ее облик, по чертам лица домысливая линии ее бедного тела. Катины бедра были украшены тонкими сине-красными узорами уставших сосудов, мелкие груди подернуты молочной рябью. "Брюнетки остры, как ананас, - говаривал Гарик, эксперт по женскому делу, - блондинки - нежны, как ломтик дыни. И то и другое - очень хорошо". Что сказал бы он, увидев Катю? "Хур-рма", - или что-нибудь в этом роде. Впрочем, при невзрачном Катином личике иного и не следовало ожидать. Длинноватый нос, ротик ижицей, маленькие глазки, пестрые от родинок и прыщиков щечки - значит, жди изъянов и на теле. На левом бедре у Кати багровело большое родимое пятно, другое, лиловое - выше, в области паха. Пятна были велики и, сказать по правде, лучше бы они были одинакового цвета. Мне стало жалко Катю, как родную сестру: мы с нею оказались товарищи по несчастью. Правда, она могла скрывать свое уродство, но еще неизвестно, лучше ли это: скрывать и постоянно помнить.
Так мы стояли и молчали, потому что нам, собственно, не о чем было говорить. Общих знакомых у нас не имелось (если не считать моих соседей по больничной палате, которых и я-то помнил смутно, а уж медсестричка забыла наверняка), общих воспоминаний, которые можно было бы без стеснения перебирать, тоже не было: "А помнишь, как мы?.". Что "как мы"? Я выходил к ней каждую ночь, когда она дежурила. Катя знала, что я приду, она сидела за своим столиком и делала вид, что увлечена чтением, но рядом с нею для меня стоял свободный стул. Я садился, проходило минуты две, я смотрел на ее некрасивый овечий профиль, окаймленный светящимся беловатым пушком, из-под низко надвинутой белой шапчонки едва виднелся насупленный лобик. Катя стыдилась прыщей. Она знала, что я на нее смотрю, но не поворачивалась ко мне, не произносила ни слова и только зябко поводила плечами. Потом рука ее воровато ложилась на мое колено и с недевичьей силой его сжимала. Но и в этот момент, и позднее, когда она с бесстыдным проворством, действуя по памяти и очень умело, как десантница, вслепую разбирающая оружие, начинала молча, не глядя, меня ласкать, я не смел к ней прикоснуться, чтобы как-то ответить на грубую ласку, это было запрещено условиями нашей игры. Стоило мне просто придвинуться к ней плечом - Катя тут же убирала руку и вполголоса со злостью говорила: "Ну, сколько раз повторять?" Уж не знаю, какого адониса она лелеяла в своем воображении, но возбуждалась прямо-таки по-мужски: вдруг дыхание ее замирало, она судорожно выпрямляла спину, резко отдергивала свою преступную медицинскую руку - и я знал: сейчас она издаст тихий стон, и у нее начнут закатываться глаза. Жутковатое, надо сказать, зрелище, и в этот миг лучше было ее не видеть. Посидев в неподвижности с остановившимися глазами, она низким изменившимся голосом говорила: "Уходите", - и если я медлил, вскакивала и убегала сама. Я покорно возвращался в свою многолюдную палату, пожилые соседи мои шумно вздыхали, после кто-то из них настучал, и Катю перевели в другой корпус. Я по ней тосковал, и еще долго потом мне грезились ее руки - всегда сухие, но не шершавые, а очень гладкие - видимо, от частого мытья. И вот мы снова встретились - через двенадцать лет, но, как ни странно, эти общие воспоминания стояли между нами стеною - равно как и ее пугающая, я бы сказал, - стратегическая нагота. Простая душа на моем месте кинулась бы, как в воду: "Я тебя сразу узнал, а ты?" Но такие, как я, не имеют права на подобные вопросы, еще бы нас не узнать. Не годна была здесь и игривая реплика: "Ты совершенно не изменилась", - неуклюжий намек на давность лет. Но, по правде, ей и сейчас нельзя было бы дать больше двадцати, в год желтой овцы мы были почти ровесниками.
- Разве мы с тобою были на "вы"? - спросил наконец я. - Что-то не помню.
- Я со всеми пациентами только на "вы", - без улыбки отозвалась Катя и, подумав, прибавила - видимо, для смягчения ответа:
- Профессиональная привычка.
- Ну, какой я тебе пациент? - несколько ободренный этой оговоркой, возразил я.
- А кто же, родственник, что ли? - фыркнула Катя. - Сами как хотите, а я оснований для фамильярности не вижу.
Сказавши это, она с отчужденным и даже враждебным видом обошла вокруг стола (ягодицы у нее были красивые, девичьи, только в прыщах) и, свесив ноги, села на свою высоко застеленную койку.
- Что стоять-то, в ногах правды нет, - бросила она, кивнув на стул у противоположной стенки.
Я повиновался, чувствуя себя в положении акушера, перед которым безмятежно раскинулась клиентка. Пятки у Кати были младенческие, нежно-розовые, как будто она не ходила босиком по больничному полу, а летала по воздуху. Но вот то, что поэты прошлых лет стыдливо называли таинственной розой, выглядело не слишком заманчиво - с жалкими фиолетовыми лепестками.
- Что это вы меня… просвечиваете? - спросила Катя, прищурив свои и без того маленькие густо подчерненные глазки. - На жену свою надо было так смотреть.
Тут только мне пришло в голову: а может быть, Катя и не подозревает, что сидит передо мною в чем мать родила. Держалась она как старшеклассница в гимназическом платье с черным фартучком, какие носили четверть века назад. Это я ее видел такою, какой чаще всего представлял. А она, должно быть, воображала себе, что на ней муаровое вечернее платье и скромное бриллиантовое колье.
- Или скажете, что неженаты? - не дождавшись ответа, спросила Катя.
- Нет, не скажу.
Как я и предполагал, Катя плохо понимала шутки. Она нахмурилась, потом коротко, принужденно засмеялась, потом, вскинув руки, забросила их за голову, подмышки у нее были дико мохнаты.
- Только, пожалуйста, не надо воображать, что между нами что-то было, - сказала она. - Минутные глупости, детский сад. А то, я смотрю, вы уже возомнили. Совсем я другого человека жду, очень дорогого мне человека.
- А он сюда придет? - спросил я, чтобы поддержать разговор.
- Придет, - с фальшиво беспечной интонацией, как любящая мать про шалопая-сына, сказала Катя. - Куда ему деваться.
- Да ну, - подзадорил я, - забыл тебя, наверно.
- Прямо, забыл, - оскорбилась Катя. - Вас самого забыли. Я ему такое сделала, что век помнить будет.
- Какое "такое"?
- А такое "такое".
И, помолчав, Катя быстро и механически, как затверженную ложь, проговорила:
- Пришла к нему в гости - и выбросилась из окна. Разделась догола и сиганула.
- А догола зачем? - с запинкой спросил я.
- А чтоб запомнил меня хорошенько, - с достоинством объяснила Катя. - Чтоб разглядел меня со всеми моими причинами. "Посмотрел? - говорю. - Теперь улетаю". И - с десятого этажа.
- Ну, и?..
- Ну, и насмерть, ни единой косточки целой.
- Врешь.
- Не вру. Я их всех обхитрила. Я в воздухе умерла, от разрыва сердца, и ничего мне не было больно. Пока до асфальта долетела - насмеялась до слез. "Накройте, - кричит, - накройте ее поскорее!" А я лежу себе, улыбаюсь.
Картина мне представилась впечатляющая.
- А что, - спросил я, чтобы переменить разговор, - много здесь народу?
- Ха-ха, много, - рассмеялась Катя. - Постоянных пациентов- штук двадцать пять, а ходячих вообще раз-два и обчелся.
- Что значит "ходячих"? Выходит, есть и лежачие?