- Это последняя партия, - отзывается мать. - Полегчало? - Улыбается, радуясь, что не случилось самого плохого, обошлось. - Бенджи тоже чувствует себя получше. Обожди, я скоро к тебе подойду, оботру… Ты, может, чего-нибудь выпьешь или дать тебе хлеба с сахаром?
Джим входит в кухню, не спотыкаясь, не покачиваясь, - он, скорее, движется рывками, прямо к крану, откручивает его до отказа, пьет огромными глотками, подставляет под струю воды лицо, голову. Обваренный, красный, фыркает и брызжется водой, как морж. Хватает ведро для поливки и выплескивает его на себя, наполняет его снова, потом еще раз обливает себя с ног до головы.
Анна старается ему как-то помочь, бегом бросается за полотенцем, наливает в кувшин воду, подает стакан. ("Джимми, быстро к Крикши, попроси для папы льда".) Мелькают мысли, мерзкие, противные мысли: вода, как много вылито воды, большой расход, и огород еще не полит, и что теперь творится в кухне, нужно убирать; неужели же еще один прибавился - неужели и Джим заболел? И спрашивает жалобно:
- Джим, что случилось? В чем дело?
Но Джим лежит как пьяный в тени у крыльца, отирает мокрой губкой пот, плещет на себя воду из ведра и ничего не отвечает.
Семь часов. Зарница. 106°.
Джим все еще лежит на мокрой земле у крыльца, но теперь он спит; у него дергаются руки, он храпит.
Бен ерзает у Мэйзи на коленях - ему жарко, он отодвигается.
- Объясни мне про страшные сны, - шепчет он ей на ухо, - расскажи про домовых, и про чудищ, и про привидения, и про чертей.
Мухи гудят и падают, обжигаясь о лампу; повсюду, куда не глянешь, - банки с янтарным желе, в котором плавают кусочки персика. Анна наконец садится за кухонный стол, она держит на руках Бесс, напевает, шевеля потрескавшимися от жары губами: "Корабль уплыл, я вслед ему глядела"; ждет, когда же вернется Уилл, и она погасит свет, и снова все будут стараться уснуть. "Корабль уплыл…" Прямо в бреду от этой жары, да к тому же можно задохнуться.
Бам!
Бесс, игравшая крышкой от банки - возила ее по столу то туда, то сюда, - нечаянно сталкивает ее со стола и требует, чтобы ей тут же вернули "игрушку". Ее сознание озарилось светом. Она разжимает пальчики, сжимает, разжимает, сжимает. Я могу так сделать. Бам! Я сделала так. Я могу. Я! На личике сосредоточенное выражение неандертальца. Вот так стук! Ликуя, совершенно ошалев от радости, она сбрасывает крышку снова. Бам-трах-тарарах. Разжимает, сжимает пальчики, хватает, брякает, бам-тарарах. В ней бушуют силы, веками двигавшие человечеством: восторг осуществления; глубокое, могущественное, как половой инстинкт, чувство удовлетворенности: я могу так сделать, я добилась этого. Я! Я! В счастливом, бешеном упоении брякает крышку на пол снова, снова. В вонючем, душном воздухе звенит смех Анны, Мэйзи, Бена; Бесс торжествующе агукает беззубым ртом. Зуд, жара уже не мучают, уже не важны.
И Уилл окунается в смех, когда входит в комнату с коробками, катушками и длинным-длинным проводом. Впервые в жизни слушают они поочередно по детекторному приемнику, одолженному у Метцов, звуки радио. Откуда это, откуда это, думает Мэйзи, плавая по своей боли; как солнечный спектр, заключенный в луче, скрытое волшебство; и она слышит, собственными ушами слышит, как скользят прозрачные петли звуков, далеких звуков, людских и звездных, бьются, бьются…
За окном взметнулась едкая пыль, обрушилась на дом. Анне вдруг представились давешние громадные пылевые смерчи, она идет и будит Джима - хватит лежать во дворе. Огненный ветер раскачивает деревья, вспыхивают зарницы. Ох, как ей хочется не уходить в дом, побыть тут.
- Джим, вставай. Иди в дом. Такая пыль… Бесс… Мэйзи… Радио… Уилл одолжил приемник.
Он ничего не слышит, совсем одурел.
- Ступай в дом, умойся. Я помогу тебе. Погода меняется, Джим. Завтра кончится жара, я чувствую, спадет во всяком случае. Ну, погоди же…
Читатель, книга не должна была на этом кончиться, но работа над ней была отложена почти сорок лет назад, и так и не завершена.
Прочитанные тобой страницы - это все, что я сочла возможным опубликовать. Только обрывки, клочки, черновые заметки, наброски остались как свидетельство того, что могло бы быть и никогда уже не будет.
Йоннондио! Йоннондио! - навеки исчезают…
____________________
TILLIE OLSEN. Yonnondio From the Thirties
© 1974 by Tillie Olsen
Перевод В. Лимановской и Е. Коротковой
Джеймс Джонс
"Пистолет"
Глава 1
Седьмого декабря 1041 года, когда на аэродром Уилер упали первые бомбы, рядовой первого класса Ричард Маст завтракал. Кроме того, он был при пистолете. От пехотной казармы в военном городке Скофилд, где находился Маст, от маленькой ротной столовой, заполненной склоненными головами, тихим гулом голосов и позвякиванием вилок по тарелкам, до аэродрома было километра полтора, и звук взрыва, сотрясение почвы донеслись до него лишь через несколько секунд. Таким образом, хотя война уже началась, для Маста в эти несколько секунд Соединенные Штаты еще не воевали. А поэтому Маст еще и не помышлял оставить пистолет у себя.
С одной стороны, необычно, что в мирное время солдат завтракает с пистолетом, но, с другой стороны, ничего необычного в этом нет. Накануне, в субботу, по графику дежурств Масту еще троим досталось идти во внутренний караул. Дежурство длилось сутки, и караульные, чаще всего из разных рот, получали в своих ротных каптерках пистолеты, пистолетные ремни, нарукавные повязки и шнуры к пистолетам. За эти вещи полагалось расписаться, носить их круглые сутки, кроме сна, а через двадцать четыре часа, придя из наряда, немедленно сдать. Порядок соблюдали строго. Исключения не допускались ни под каким видом. И вот почему.
В те далекие, давно минувшие времена пистолет у нас в армии очень ценился. Автоматический пистолет калибра 11,43 мм, принятый на вооружение в сухопутных войсках, был отличной штукой; к тому же в ближнем бою он был грозным оружием. Но что еще важнее - из-за небольшого размера его легко было украсть. Украсть винтовку, даже разобрав ее полностью, уволенному из армии довольно трудно. То ли дело пистолет; а прикарманить беспризорный пистолет, за которым не тянется твоя подпись в журнале, никто бы не отказался. Но это было почти невозможно. Мало того, что их держали на строгом учете, в пехотном полку их и было-то всего ничего: пистолеты полагались только офицерам, штабным и пулеметчикам. А в руки простого стрелка вроде Маста пистолет мог попасть только на сутки, когда его назначали в караул.
Вот почему Масту было так приятно целые сутки держать, носить и трогать пистолет. Но для девятнадцатилетнего и вдобавок впечатлительного Маста удовольствие этим не ограничивалось. С пистолетом на боку он чувствовал себя настоящим солдатом, мог провести свою родословную прямо к армии времен Дикого Запада, к кавалеристам Кастера, чувствовал, что он действительно в армии, - а по отношению к тому, что Маст называл про себя "наша квелая команда", такое чувство возникало редко. Пистолет почти примирил его с тем, что вместо увольнения в воскресный день он должен идти в караул.
После первых разрывов, когда их звук и подземная ударная волна достигли ротной столовой, там чуть ли не на целую минуту все недоуменно замолкли и уставились друг на друга. "Саперы рвут?" - сказал кто-то. Потом разорвалась новая серия бомб, и в тот же миг над казармой с ревом пронесся первый самолет, строча из пулеметов. Тут уж сомнений ни у кого не осталось, и все повалили из столовой на улицу.
Маст, прихватив воскресную бутылочку молока - чтобы не украли, - бросился со всеми; пистолет на боку придавал ему уверенности. Пистолет, конечно, не годился против штурмовиков, но все равно было приятно, что он есть. У Маста даже походка стала горделивой. И, глядя, как заходит для атаки второй самолет, он пожалел, что сегодня вечером после дежурства пистолет придется сдать.
На улице перед казармой было довольно интересно. Над аэродромом Уилер, где бомбили, в чистое утреннее небо уже поднимался толстый столб черного дыма. В лучах солнца поблескивали самолеты. Выглядели они безобидно, как будто не имели отношения к разгрому, происходившему внизу.
Каждые несколько минут с воем и грохотом, поливая улицу из пулеметов, проносился самолет с красными кругами на крыльях и фюзеляже. Тогда все валили к стенам казармы. Как только он пролетал, все валили обратно и стояли, глазея на столб дыма, словно они сами это учинили и гордились своей работой. Вид у них был такой, как будто налет - исключительно их заслуга, а японцы здесь ни при чем.
Маст, метавшийся вместе с толпой, испытывал волнующее чувство, что он - участник истории, что история творится у него на глазах, и спрашивал себя, сознают ли это остальные. Вряд ли, думал он. Особенным умом, да и образованностью большинство из них не отличалось.
Кроме Маста в роте всего двое кончили среднюю школу, и это мешало ему во многих отношениях. Из тех двоих один был ротным писарем и сержантом, а другой - техником-сержантом, и его забрали в батальонную разведку. Маст же упорно отказывался от таких соблазнительных должностей. Если бы он хотел стать писарем, то пошел бы в авиацию. Словом, во всей роте одни Маст служил рядовым, имея среднее образование; большинство солдат не кончили и восьми классов, и такой человек не вызывал у них ни доверия, ни любви.