На следующий день Юра ввел Фурмана к собакам в загон и заставил их признать его "своим". Теперь можно было познакомиться с ними поближе. Все три были беспородными дворнягами размером с небольшую немецкую овчарку и легко различались не только по окраске, но и по характеру. Самцов звали Марс и Рекс, а самку – Эрна. Пятнистый черно-белый Марс был спокойным, серьезным и уверенным в себе мужиком, иногда, по словам Юры, становившимся жертвой своего простодушия. Шерсть у него была немного длиннее и мягче, чем у остальных, но когда его гладили, он сохранял достоинство и независимость и не требовал бесконечного продолжения ласки. В отличие от Марса, черно-рыжий Рекс был настоящей истеричкой, но Юра считал, что таким его сделали прежние хозяева, которые, судя по всему, обращались с ним очень жестоко. Для иллюстрации Юра предложил провести небольшой эксперимент. Он неожиданно замахнулся на стоявшего рядом Марса – тот только непонимающе взглянул на него, а потом на радостно подбежавшего Рекса, который с визгом отскочил, упал и в страхе забился в свою конуру. Юре пришлось долго успокаивать его, прежде чем он вылез, и даже просить у него прощения. Рекс поверил доброму хозяину, суетливо выбрался из темной конуры и тут же всё забыл, но Фурмана этот жестокий эксперимент расстроил. Совсем не обязательно было его устраивать, всё и так было видно: Рекс первым начинал грозно гавкать и первым же улепетывал от неприятностей, торопливо ел, как будто у него могли отнять миску, и часто лез вперед раньше других, за что порою получал от соседей (или кем они там ему приходились).
Юра по-мужски уважительно относился к независимому Марсу, жалел взбалмошного и дерганого Рекса и был по-настоящему влюблен в изящную, остроухую, быстро соображающую Эрну, которая исподволь верховодила в этой маленькой стае. Окрас у нее был ровный, но какого-то неопределенного цвета – то ли светло-бежевый, то ли слегка розоватый, а тонкая жесткая шерсть завивалась на концах, что воспринималось как чистое кокетство. "Эрнуся, лисичка, красавица моя!" – умиленно звал ее Юра. В ней и впрямь было что-то от хитрой лисы, хотя она была намного выше и не такая пушистая.
Так жизнь и пошла: бóльшую часть дня Юра с Фурманом проводили в бурно цветущем саду, а остальное "общество", которое туда не пускали, доучивалось в школе, занималось на предоставленной ему территории своими делами и не слишком досаждало странной парочке "собаководов".
Фурман ждал, что у него состоится серьезный разговор с Борисом Зиновьевичем, но тот все время был очень занят и как-то на ходу сказал Фурману, что теперь его врачом будет Людмила Ароновна. Фурмана это известие взволновало, поскольку Людмила Ароновна, являвшаяся вторым человеком в отделении после БЗ, была красивой женщиной средних лет с внимательными карими глазами, и, как он чувствовал, она могла бы лучше понять его, чем шеф с его пронизывающим твердым взглядом. Вскоре Людмила Ароновна вызвала Фурмана в свой кабинет для знакомства, однако этой единственной беседой все и ограничилось. Как позднее объяснил БЗ, у нее сложилось впечатление, что Фурман не был с ней откровенен, а без полного доверия пациента она не может работать. Так что он снова стал пациентом шефа, которому его огромный опыт, видимо, позволял обходиться тем доверием, какое есть. Фурман все же огорчился, подумав, что БЗ, возможно, просто не на кого было его скинуть – ведь врачей в отделении было только двое.
Через выходные закончился его испытательный срок, и ему разрешили поехать домой с ночевкой. Он с удовольствием наелся праздничной – в честь его появления – домашней еды, полежал в горячей ванне, заснул и проснулся в своей родной кровати, под родным ковром с оленями, грустно посидел с книгой на старом диване, подумал-подумал и… вернулся в отделение.
4
Для многих из тех, кто прожил в больнице год или больше и только что закончил здесь школу (аттестат о среднем образовании всем пациентам выдавали сразу, без экзаменов), предстоящая выписка была чрезвычайно волнующим событием, несравнимым по своей важности даже с выпускным вечером, – это был в буквальном смысле выход в страшный большой мир, из которого они когда-то "эвакуировались". Почти все старшие девчонки ходили с мокрыми глазами и, собираясь в кучки, нервно обсуждали что-то, заранее прощались и просто хором рыдали. Парни грубовато бодрились, но было заметно, что каждый из них пытается скрыть тревогу перед будущим. Кто-то собирался поступать в институт в Москве, кто-то готовился к отъезду в свои далекие города. Но большинство из них страшно, мучительно заикались, и было непонятно, как же они смогут жить среди "нормальных" людей.
Говоря с ними, Фурман изо всех сил старался показать, что в их жутких губных и горловых судорогах и закатываемых глазах для него нет ничего необычного, что он никуда не торопится и готов к пониманию и диалогу. От старания он вскоре и сам стал слегка заикаться, кстати, очень раздражив этим родителей, и без того обеспокоенных тем, что его пребывание в больнице затягивается. Он чувствовал, что сад каким-то странным образом влияет на него – упрощая, отдаляя от дома и как бы потихоньку втягивая в свою землю, словно он стал одним из деревьев и его место теперь должно быть только здесь… Впрочем, возможно, это было всего лишь следствием воздействия здоровой "казарменной" жизни вкупе с маленькими успокоительными таблеточками, которые всем пациентам приходилось глотать после завтрака.
По слухам, перед выпиской в отделении должен был состояться какой-то общий праздник со странным названием "Большой сеанс". Как объяснил Юра, для заикающихся, которые наряду с БЗ были главными действующими лицами праздника, это был кульминационный момент всего лечения. На "сеансе" с ними происходило что-то такое, после чего они, по идее, должны были вообще перестать заикаться. Конечно, успех не мог быть стопроцентным, но элемент непредсказуемости и риска лишь увеличивал общее напряжение, поскольку все присутствующие должны были изо всех сил "болеть" за тех, кто выходил на сцену, – а на "Большой сеанс" приглашались не только все обитатели отделения, но и их родственники, близкие друзья с "воли" (если у кого-то такие были) и даже бывшие пациенты. Однако раскрывать подробности происходившего Юра отказался: мол, это очень серьезное и тонкое дело, от которого зависит судьба людей, поэтому лучше поменьше болтать об этом и, если повезет, увидеть все своими глазами. Фурман спросил, надо ли ему звать своих родителей. Подумав, Юра сказал, что, наверное, они тоже могут прийти, если захотят, хотя к фурмановскому диагнозу все это имеет косвенное отношение и в любом случае надо спросить об этом у кого-нибудь из начальства. Явно переступая опасную грань, Фурман поинтересовался, какой же у него диагноз, и опытный Юра неохотно и с оговорками произнес слово "психопатия". Фурмана это почему-то поразило. "А что, очень заметно, что я псих?" – глупо спросил он. Юра отделался мизантропической шуткой.
На сеанс действительно собралось очень много гостей, некоторые приехали целыми семьями, захватив с собой празднично наряженных маленьких детей; то там то здесь возникали очаги радостного узнавания и "братания" повзрослевших бывших пациентов, кто-то уже плакал, детишки с воплями носились по двору, у сестер и нянечек были растроганные лица, повсюду театрально колыхались букеты цветов, – среди всего этого необычного столпотворения и мельтешения нынешние обитатели отделения бродили серыми завистливыми тенями, словно ночные существа, вдруг вытащенные на яркий дневной свет из своих тихих призрачных укрытий. Фурман несколько раз уходил в закрытый для других сад и отсиживался там, оберегая свою молоденькую кору от разрушительных разрядов чужих чувств.
Наконец вся толпа кое-как расселась в зале на втором этаже. Фурман заметил, что из нынешних пришли не все – самые нервные спрятались или, воспользовавшись выходными, поспешили разбежаться по домам.