…Ствольный срез, покачиваясь чёрной дырой, с амплитудой клонимых тягуном осин, упорно ловил перекрестье переносицы, пытался остановиться на самом уязвимом – центре твоих мыслей. Поймал… Безболезненный удар как хлесткий щелчок бича. Следствием – не темнота и не пустота…
Я могу только предположить, о чём думал тогда мой друг. Я посмел назваться его другом, не сумев получить в этом его прямое признание. Очень часто особенности характеров не дают картины полного взаимопонимания. По крайней мере, я стремился к тому, и в сознании своем держал всегда: "Завтра все брошу и поеду к другу".
Не всегда бросал – рутина отвлекала, нет, скорее отрешала. Поездки получались не часто – от случая к случаю. Когда мы встречались, всегда полемизировали. Мы оба страстно хотели перемен в обществе к лучшему. Подходы наши были разными, может быть, поэтому возникали споры раздражения. С полным созреванием личности иногда происходит переоценка ценностей, иногда это чрезмерно отдаленный возраст, и теперь я был больше согласен с ним по части революций сознаний. Коренная ломка, с пролетарской прямолинейностью, по его сценарию, мне, потомку старинного дворянского рода, стороннику бархатных революций, теперь кажется приемлемей. Любую теорию хочется увидеть в действии еще при жизни – эту особенно, хотя всякая грандиозная перемена, с резким изменением курса в основах моральных ценностей, никогда еще без трагедий не происходила. В категории "друг" рядом со мной не конкурировал никто, поэтому я позволил себе вести повествование от первого лица. Думаю, так как знал его я, не знал больше никто. Банальный по сегодняшним меркам случай, до дикости нелепый, по качеству определения – средневековый, оборвал редкую по яркости, самобытную жизнь.
Мне, одному из сторонников версии бессмертия, хочется верить в существование жизни – другой, параллельной жизни. Витания вокруг нас, рядом с нами другого измерения, где лучшее не умирает, не продолжает жить под стеклом музейной крайности. Имеется в виду не библейский рай, это – нечто вполне материальное, живущее в совершенном мироздании. Пусть не все поверят мне: я слышу его, я общаюсь с ним, я чувствую его возбужденное дыхание в ответ на любое из своих только предполагаемых неблагородных посылов.
Я хожу непонятными для меня в то время его лесными маршрутами, стараясь увидеть привлекательное и необыкновенное в обыденном – его пытливыми глазами. Насколько у меня это получилось – судить вам. Если мой, схваченный по его образу и состоянию души герой, достоин вашего внимания и вы хотели бы встретить такого на своем пути – он сейчас предстанет перед вами.
…Жаркая страдная пора подходила к концу. Колючей рыжей стерней щетинились обширные поля белорусской глубинки. Только на дальних распадках да на северных склонах пологих холмов глухоньких деревенек продолжала пылить уборочная техника, завершая зависшим в безоблачном небе шлейфом финишный уборочный марафон. Много тогда ссыпали зерна в закрома необъятной Родины. Дожди перепадали, как по волшебству, своевременно. Жито налилось ядреным колосом – ершистая головка едва держалась на подрагивающем от непомерного веса стебле. Нечерноземный край, на самой границе Полесья, с лихвой восполнил все малоприятные погодные последствия других областей. Тогда огромные пространства славянщины еще подчинялись общему руководству. Это много позже, уже родной Батько, приголубил белоро-сичей, дав им большую возможность, дабы не надорвали свои корни на пересадку в "благодатные" почвы целины – все общество поднатужилось для сохранения завоеваний прошлых лет. Не коснулась рука алчного к наживе предпринимателя ведущих отраслей промышленности. Только икнул труженик республики от раскардаша, в котором закружилась Великая соседка, и продолжил свои устремления в эстафете дружбы, посматривая по сторонам: "Кому можно передать по достоинству вожделенное знамя совокупных побед?"
Ничего не изменилось в укладе села с той поры. Всё так же тонули в мареве летнего обзора нивы, перелески и рощицы с одной стороны, с другой – синели вдали вековые стволы в прошлом партизанской вотчины Полесья. Все так же журчал скрытый от постороннего взора холодный родничок, питая обильной влагой буйную поросль малинников, коих засилье в округе. Все так же скрывал от недоброго взора потайные тропки, наливающаяся коричневизной лещина, ниспадая до самой земли красивыми гроздьями благодатного года. Все так же тихо шуршал велосипед сельского ветеринара из деревеньки в деревеньку, коих пять на учете, чтобы не губить выбросом мотора любопытные, доверчивые головки васильков, да не отваживать в дальние угодья инородным треском кузнечиков. Их любвеобильный стрёкот мило навевал благостные мысли. От мотоцикла отказался наотрез, и так уже скоро… страшно сказать, сколько.
Солнцестояние перевалило за полдень, подмятая упругими шинами трава издавала знакомый с далекого детства медвяный аромат. Горячая спина изнывала от жары, а струйка пота в ложбинке между лопатками на ленивом дурманящем ветерке ускоряла мысли о привале.
Вот извилистая тропа вплотную подступила к кочкарнику. На самую землю насунулась прошлогодняя лапа лещины, усыпанная зреющими плодами, вчистую спрятав, едва заметную в густой траве проплешинку – это и есть начало тропки, ведущей в богатые ягодниками дали. Здесь всегда привал.
Недалеко от тропы, в спайке длинных волокон влаголюбивой шелестухи, затаился знакомый родничок. Приткнув велосипед в тени чертополоха, устремился с нетерпением больного хронической ностальгией путника, к живому кристальному оконцу. Едва коснувшись его поверхности сухими губами – по телу побежала даровая прохлада. И никакая сила не смогла бы оторвать в это время от чудодейственного зеркала.
Напившись, осмотрелся, но не встретил пронзительного буравчика желтых горящих ненавистью глаз. Взор уперся в хитросплетения буйной растительности, обильно напоенной мочаком.
А тогда, в далеком… в общем, тридцать лет назад, события могли развернуться обыденно, не случись встречи, которая внесла в мою жизнь детективный сюжет с финалом, рождающим сочувствие.
…Не вставая с колен, с трудом стянул со спины просоленную бобочку, с замиранием дыхания начал плескать пригоршней на шею, на руки – на все, что несколько мгновений назад пылало жаром, прозрачную, как слеза младенца, холодную, как талые снега Эльбруса, кристальную родниковую воду. Такой, до боли своей и необыкновенно вкусной, она остается для меня в этом, одном-единственном месте родной белорусской глубинки.
Остудив тело, отыскал старую знакомую кочку. Сел, едва промяв жёсткий пучок зрелой травы. С содроганием представил вкус горячих рыбных консервов, что томились на багажнике в приторочке. Набрал в складной походный пластиковый стаканчик с переливом родниковой воды, отломил корочку домашней ржаной лепешки из муки последнего урожая, и, наслаждаясь наступившим таинством, не спеша, в растяжку, приступил к трапезе, больше смахивающей на ритуал, отдаляясь мыслями в то далекое прошлое…
…Помнилось, за короткое время случилось тогда три вызова в противоположно удаленные села. Три варианта, и каждый до чрезвычайности тяжелый, чреватый гибелью скотины. А семьи, держатели скотины, в большинстве своем немалые – по три-пять душ детей, да беззубые молочные старики на иждивении. Что значила гибель скотины для такой семьи? В тот год и бульба не уродила – "не до жиру". Для белоруса бульба – второй хлеб. Падеж скотины – куда более тяжелое бедствие, помереть бы не дали – не те времена, но и полноценным существование без исконного для селянина продукта не назовешь. Белорус, угнетаемый веками захватчиками, сумел сохранить гордость, не склонился бы до попрошайничества: на крапиве да на житной болтушке продержался бы до лучших времен, но о тяжелом испытании, когда дети малые канючат недоедая, стоило вспомнить.
…Так же, в летний полдень, после молотьбы ногами с самого рассвета, остановился у облюбованного родничка. Благоговейно наклонился так, что едва дрогнула поверхность от осторожного прикосновения губ.
Ощущение постороннего сильного присутствия морозом пробежало по спине. Воздействие было устойчивое, тревожное, до тугой собранности во всех мышцах, вызвавшее на мгновение вращающиеся пурпурные круги в глазах.
"Может, устал?" – мелькнуло и отскочило.
Тяжелое, липкое воздействие било в лицо. Пронзительным огнем что-то свирепо нацелилось из-за горба кочки.
– Неужели, волк!? – выдохнул с вырвавшимся стоном вслух.
Взыгравшее внезапностью сознание выхватило Тертуллиана:
"Кредо квиа абсурдум".
Не сорвался в диком страхе с места, не побежал. Зная повадки псовых, сумел дать выдержку.
"Здесь не моги опустить глаз. Спасуешь, сноровится в молниеносном прыжке сбить с ног, вцепиться в горло", – прострелом, вместе с тертуллианской нелепостью высверлило голову".
"Не моргать, не опускать глаз! Демонстрировать силу через взгляд – даст Бог, отвернет".
Мысли лихорадочно искали правильное русло, болезненно пульсировали в голове.
Глаза от напряжения заплыли слезой, хотелось сморгнуть затмевающую резкость влагу.
"Не моги, не моги", – держало сознание глаза в полномерных "юбилейных".
Мысли трещали заевшим ткацким станком, однообразно, занудно – без выхода вожделенного финала.
Сработал навык ветеринара и, осмелюсь заметить, природный дар аборигена здешних мест. Придав взгляду звериной уверенности, зрачок в зрачок, двинулся на шаг вперед.