А выше? Там еще меньше жизни – там доисторические пласты скал с вкраплением сухой шелестухи. Еще выше – удел пустыни – подобие площадки обзора. Осторожный стервятник облюбовал здесь стартовую площадку для атаки, в сытом ожидании выстроив окаменевшую пирамиду помета. Пара пичуг деловито ввинтилась в расщелину.
Далеко внизу одиноко белеющее пятно машины в окружении полной безнадеги.
"А воздух здесь чище…! Но эти жалкие крохи не мне. А мне – вниз… в обыденность, в грязь, в одиночество…".
Проснувшийся в кармане "вибро" кинул испарину: светилось заветное окошечко – "ЛЮБОВЬ".
– Алло, вы не забыли: земля круглая?!.. Это Люба… А хозяйский малыш сегодня с родителями, и у меня свободный выходной…
…И снова мчались мысли быстрее километровых отметок.
– Любовь нежданная, не обмани! Я на краю пропасти и, кажется, лечу…
Яма
Яркий свет сцены медленно переходил в приглушённый – создавался интим, близкий ему по внутреннему созвучию. В полумраке накатывало расслабление – все работали, а он отдыхал. Даже "пиано" звучание его инструмента в это время могло нарушить глубокое просачивание музыкальной темы в души тонких ценителей. Он не числился в авторах произведения, но на репетициях предвосхищал дирижера пониманием абсурдности своего звучания. В ответ получал его, едва приметный, дружеский одобрительный кивок. С годами осмысленная им свето-режиссура стала дополнением к основной партии. Не понимая связи, он все же держал главный ориентир не на ноты – больше на свет. Заглавным оставалось именно оно – это чутье, и оно пока не подводило его.
– При чем здесь класс? – взрывался он при реплике в свой адрес напрямую, – чистый профессионализм хорош для слепого воспроизведения нотной азбуки.
И при обкатке новой темы мелкие конфликты происходили, но не с Главным – с его помощником, тот был шагистом и буквоедом – с ним он принимал удобное состояние "рыбьих глаз" как самое оптимальное.
Реостат включался сразу с последним аккордом полного состава. Начиналась игра света. Его физиология вникала в суть авторского решения, однако с годами профессионализм, который он пытался назвать другим именем, и пока остановился на "матерости", выросла до степеней ритмического ощущения. Происходящее на сцене воспринималось с ним через воздействие света и тени. Он рассеянным взглядом наблюдал за тенью рук дирижера, призывающего к определенному ритму или новым действиям, а в сути своей витал в холостяцких заботах:
"Что, черт-побери, сообразить на обед сегодня: "тата?" – делила палочка дирижера ритм резаного ключа в одном такте, в следующем – о предстоящей ручной стирке. Несвежесть рубашечки назавтра не скроешь дезодорантом: "там-там!!"…
Он не числился в красавцах – ему не строили глазки женские обитатели закулисья, но, разглядывая свой фас в зеркале, он не находил прямого оправдания их невнимания. Рост – метр семьдесят шесть, слегка вьющиеся русые волосы, развернутые плечи – ничего лишнего в весе. Все бы ничего, но в сочетании природа в чем-то подкачала? Тоска в глазах на корпоративчиках – не это ли главный тормоз? Здесь бы раскрыться его бурной, богатой фантазиями сути, здесь бы взять в "заложницы" одну из свободных женщин.
– Пока не перемнешь в неглиже их изворотливую душонку, не откроешь на их теле нужную точку опоры, пока не нагуляешься до самых "не могу" – не сможешь стать степенным праведным семьянином, – цинично резал в паузах по живому женский угодник валторнист Степик.
Взрослый 40-летний мальчик – он в лице оставался наивным неумелым ребенком. К инструменту это не имело никакого отношения: музыкантом Степик был виртуозным. После двух-трех прочтений партитуры – он шпарил ее наизусть. Неумелость его сквозила во взгляде, в неустроенности быта – его всем хотелось взять на поруки, и эти поруки заканчивались определенными связями. Через какое-то непродолжительное время женщины от него сбегали, но всякая предыдущая не могла сказать о нем что-либо плохого последующей. В оркестре со Степиком он сидел бок о бок – в жизни они основательно не дружили, но в паузах его свистящие откровения без поворота головы, с присущим Степику искривлением в его сторону рта, были вполне достаточны для определения той неприязненной сути, что отваживала от него женщин – он становился "кухонной" говоруньей. За годы отирания жестких стульев концертных ям в голове вызрело определение сути: Степик – зануда и баба.
Он так же на расстоянии знал инженера-осветителя Ираиду. Шила в мешке не утаишь – сейчас у них со Степиком проистекала самая начальная фаза – букетно-конфетная. Ираида – толстушечка с пятилетней дочкой и мамой-колхозницей на пенсии, могла быть интересной для "ну очень зашоренного невниманием мужика". Степик – ловелас со стажем, и в преклонном возрасте будет хорохориться в поиске, удовлетворяясь одиночеством.
– Что в нем усмотрела Ираида?! Светомузыка Ираиды – ее неожиданные всегда, эмоциональные импровизации, говорили совсем о другом: о ее глубокой чувственной натуре. Она понятна ему, но Степику?!… Степик – заштатный коллекционер.
"Да русский же я, русский, истинно, во всех обозримых коленьях, – пытались в общении с большим опозданием сказать его глаза, – не все мне чуждо". Кислая же потужная мимика откликалась полным пренебрежением ко всему происходящему. Кто-то имел на кого-то определенные виды – в таких случаях открывается самая проверенная возможность через желудок чревоугодника. Их спонтанные застолья – из обычных сложившихся правил. В веселом калейдоскопе тарелочек появлялись кулинарные оригинальности для яркого индивидуального спецэффекта, однако, не исключено: в частоколе необузданных рук они не всегда доходили до адресата.
Квартирка, оставленная ему родителями, не являла собой образец роскоши: миниатюрный зальчик, спаленка, лоджия – словом, квадратура старого жилфонда. Но, слава Богу, не самый худший вариант!
Сорок шестой год, подкрадывающийся в октябре, подскребывал в загрудинье унынием. Он погряз в одиночестве, может быть, поэтому и не форсировал обретение нового статуса. Его лицо при вспоминании грядущей даты подергивалось мыслью к шальному сиюминутному действию, но, внешне на виду, он оставалась тем же вальяжным первым тромбоном.
"Ираида – имя-то какое монументальное?! Все ее звали не иначе. Тупари, почему она не Ируся!? Она же воплощение страсти – Ируся-пумпуся /кстати, его личное/?!".
Она заслуживала уменьшения, хотя бы розовостью щечек. А за остальное… он хотел ее вылизать, как сладкую конфетку на палочке. Когда он заметил "игру" со Степиком, пришло озлобление.
"Глаза твои где, милаха. Ты могла стать не сомнительной владелицей какого-то заштатного "секонд хенда". Ты вполне тянешь на полновластную обладательницу не подпорченного сомнительной яркостью, гнилого изнутри плода. Тебе на роду предначертан другой фрукт, зрелый, чуть-чуть передержанный, но еще в силе без допподогрева. На самом деле, я оригинальный и нежный. Надо покопать. Не чуткий?! Я смог бы им стать рядом с тобой. Открывая твои прелестные особенности – быть каждый день оригинальным".
Шли недели, но дальше внутренних воздыханий дело не шло. Может быть, глаза его и выражали что-то из элементов презрения, но "голубки" не реагировали и на более откровенные шпильки со стороны – они парили в призрачной взвеси своего будущего.
Настало время вас познакомить: Воробышков Силантий Гавриилович. Это в его разборчивом сердце в сорок шесть разгорелась доселе неведомая ему страсть. И что возмущало его до глубины сознания: ведь случались же на его житейском горизонте подобные сюжеты.
"Нет, это просто какое-то судорожное влечение! Да, он зол за свою оплошность, и готов произносить в ее адрес нелестные слова, но внутренний голос звал его в противоречия. Долго же ты соображал".
Силантий попытался отвлечься: достал со стеллажа за спиной первый попавшийся гроссбух – им оказался словарь Ожегова. Первое, что бросилось в глаза: "Кантеле – струнный щипковый инструмент у карелов и финнов".
Ему-таки удалось несколько отдалиться в мыслях, но лишь от сиюминутного.
"Урок музыкальной культуры в консерватории – первый курс…, как давно это было. Как же ее звали? Караваева – помнит, а вот имени, хоть убей… Их родители работали вместе. Они устроили чай с тортом, с наивным сценарием, специально в их честь. Даже при невнимании к его, Силантия особе девушек, при всей своей голодности и зависти к счастливчикам, она бы осталась для него просто однокурсницей, не случись насильственного внедрения в его личное пространство. Девочка в общем домашняя, но оказалась с большими выкрутасами. Там довлела цель: любой ценой, кого-нибудь на себе женить. Он с судорогой вспомнил прикосновения к ней. Как усердно театрально она раскисла в его объятии, как, постанывая, повалила на себя – все он вспомнил. Вспомнил ее холодные щуплые ноги выше колен, трусики-шнурки, не прикрывавшие жидкие ягодицы, мелькнувший мертвенно бледный живот, с каким-то невообразимо шишковатым пупком. Как и большинству пацанов его возраста, крайняя плоть не давала покоя: перед глазами вставали в образах героини сочные, в теле, легкодоступные. А здесь, в первый раз и такой облом. Даже через огромное усилие, включив фантазию, не смог он завершить процесс. Караваева его спасла. Она вывернулась из-под него и произнесла странную фразу:
– Ты научишься для меня играть на кантеле, твой тромбон меня никак не вдохновляет?…