Анатолий Рясов - Пустырь стр 22.

Шрифт
Фон

Хотя, если задуматься, бесспорное уродство остальных еще не доказывает ее совершенства. Нет, он ничего не помнил. Отрекся от воспоминаний. Он знал только пустоту, обрекавшую его на падение. Но в этом падении он обнаруживал единственную возможность придать пустоте зыбкую ценность несуществования. Падение было бесконечным, и потому мучительным, невыносимым, но порой и (как это могло быть?) – восторгающим, восхищающим именно отсутствием предела. Да, оно одновременно и восхищало, и умиротворяло, и ужасало. Он не знал, как воспринять его – как благодать или как кару. Но потом ему вновь казалось, что он падает вовнутрь самого себя, по сути, не имея возможности упасть. Он врезался в себя, и его бросало в холод от собственного – столь знакомого, сколь и чужого тела. Тогда или сейчас? Какая разница? Нет, разница была. Разница существовала. Разница всегда есть. Хоть и небольшая. Просто он забыл. Забыл, в чем она заключалась. И был не в силах ее искать. Лишь продолжал лежать, ожидая неизвестно чего. Он пролежал так долго, что уже забыл, чего именно он ждал. Проходили минуты, часы, годы, но они не исчерпывали странного ожидания. Ожидание словно было распылено по его артериям, растворено в крови, в воде, проросло сквозь тело, стало чем-то вроде родимого пятна. Вечное ожидание, которое и ожиданием-то не было, какая-то подготовка к ожиданию, ожидание ожидания. Нет. Нужно всё прекратить. Самым верным решением было бы оставить это чувство безо всякого определения, не пытаться подбирать ему имя. Но он всё-таки мучился этой невозможностью довести его до ясного сознания. Он не способен был даже проследить истоки этих образов, не то, что осмыслить их значение. Ведь его мысли перестали ощущать себя, они больше не мыслили, сперва они преобразовались в собственные отклонения, но затем стали чем-то совсем отличным, обособленным, отмежевавшимся от мыслей. До какого-то момента всё шло нормально, но вдруг, на очередном повороте каждая из них обнаружила рядом с собой близнеца, во всём с ней схожего. И с этой минуты они начали путать самих себя с этими занявшими их место кривляющимися двойниками, слугами которых они оказались. Но они подчинялись им безо всякого осознания их подлинного назначения. Рабски, по инерции. Словно сами мысли только понуждали думать, то есть были не мыслями, а лишь чем-то подталкивающим к мыслям, каким-то таинственным гнетом, точкой отсчета, напором неведомого мучительного желания. Всё, что могли эти мысли, – это создавать пространство для нового страдания. Мысли, опустившиеся до самой глубины преисподней, дошедшие до последнего предела, до основания основания, до дна бездны, упершиеся в пустоту как в стену. Эти мысли стирали в нем подлинность воспоминания о чувстве, которое, казалось бы, должны были помочь выразить. Слова? Нет, только не это. Ведь если бы ему удалось выстроить их в один ряд, как солдат на марше, как они тут же подняли бы бунт, ополоумели бы и вместо того, чтобы устремиться в атаку, принялись бы стрелять друг в друга, словно взбешенные, накачанные наркотиками безумцы. Если он не способен был мыслить, то о каких словах могла идти речь? Воплощать свои неродившиеся мысли в слова? Абсурд. Конечно же, он молчал. Всё это время он пролежал молча, с каждой секундой всё туже пеленая себя в тряпицу не-родившихся идей. Слова стали настолько чужды ему, что он испытывал боль уже при одном воспоминании о возможности прибегнуть к их помощи. Нет, он лукавил. В глубине себя он тайком вновь и вновь обращался за помощью к словам, будто никак не мог решиться на окончательный разрыв. Попадись ему под руку клочок бумаги и карандаш, он наверняка принялся бы что-то записывать. Иногда ему даже мерещилось, что из его глаз текли не слезы, а чернила. Они капали незаписанными, превращавшимися в кляксы фразами. Иногда он ловил их и пытался прочесть обрывочные надписи на ладонях. В любом случае, теперь, когда железо не плавилось в его руках, у него не осталось ничего, кроме слов. Он мог существовать только внутри них, внутри этих коротких разрывов молчания. Да нет, никакого молчания не было. Была только видимость молчания, за которой прятался истошный вопль, прорывавшийся в шёпоте. Порой ему казалось, что он сможет не шевелиться, сможет не говорить, сможет не думать. Но в ту же секунду его руки начинали дергаться, и точно так же они отсыхали, едва только он начинал верить в собственные силы. Так же и корявые, бессильные слова убеждали его не произносить их – умоляли, просили пощады, грезили нерождением. Но он упорно бормотал что-то на незнакомом языке, который, казалось, говорил помимо его воли, углублялся сам в себя и снова растворялся в мнимом молчании, что тут же начинало бурлить и вывариваться в проблески слогов, в странные заклинания. Слова никогда не казались точными, но он доверял им больше, чем картинкам и звукам. Слова были лучшими из всех его костылей. Хотя и они слишком часто подводили, когда он пытался воспользоваться их помощью для диалога с собственными чувствами. Нет, эти фантомы даже нельзя было назвать чувствами. Как только он пытался дать им имя, они разрушались, разваливались на части. Что же это было? Что-то неопределенное, предшествующее чувству. Какие-то предчувствия. Какие-то туманные пятна, бледно-серая гнилость, мыльное марево, зацепившееся за крыши Волглого. Но почему эта неопределенность претендовала на истину, почему она так завладевала вниманием? Почему он ей это позволял? Хотя как он мог не позволить? Но кто спрашивал его позволения? Нет, с этим нужно было покончить как можно быстрее. Или он путал, и неопределенность ни на что уже не претендовала? Точнее сказать, не пыталась обосноваться внутри его изношенного, полуистлевшего тела. Наверное, этот остов больше не вызывал у неопределенности интереса. Она давно завоевала эту территорию. Точнее и завоевывать было нечего. Ведь само его тело исконно было разновидностью неопределенности. Чувства (предчувствия?), мысли (предмыслия?), воспоминания (поминки?), конечно же, всё это было чистой условностью. Хотя если представить себе грязную условность, то это определение оказалось бы более подходящим, ведь они имели больше отношения к грязи, чем к чистоте. Ведь они оскверняли пустоту. Но в любом случае, это были условности. Они болтались где-то у слов, где-то рядом с ними. Такие же условности, как местоимение "я", замещавшее его столь же, впрочем, условное имя, которого он уже совсем не помнил и легко мог перепутать с чьим-нибудь другим или принять за дурацкую, чужую кличку. Хотя ему часто казалось, что какие-то вялые, изможденные голоса тихо, полушёпотом, но неотвязно окликают его по имени, напоминают ему о том, что он так долго пытался забыть. Нестор, Нестор, Нестор. Голоса. Наверное, они никогда не затихнут. И даже если решат прерваться, то оставшегося от них эха хватит на тысячелетия. И это эхо будет стремиться продлиться как можно дольше, будет распространяться во всех направлениях, волнами взрыва, переходящего в раскаты грома. Это разбухшее эхо станет во много раз громче самих голосов, которые будут продолжаться в этом гуле так долго, что этого времени вполне может хватить на то, чтобы принять решение возобновиться. И вот в тот самый момент, когда отзвуки будут готовы замолкнуть, когда они станут совсем неотчетливыми и слабыми, когда они уже начнут дробиться тишиной, эхо вновь сменится громкими голосами. Более изощренной пытки невозможно себе представить. Но вдруг они не передумают и всё-таки сохранят молчание? Вдруг. Кто знает? Кто сможет дождаться тишины? Кто будет уверен в том, что дождался ее? И даже если дождется, откуда ему знать, сколько она продлится? Иногда ему казалось, что он, наконец, чувствует, как все звуки затихают рассыпающимся шелестом. Как шум растворяется в воздухе, но всё-таки не умолкает настолько, чтобы не быть слышным, всё-таки оставляет свои приметы. И даже если зажать уши, он всё равно остается слышен, он звучит внутри головы. Или слушатель настолько привык к нему, что уже не может поверить, что шум прекратился? Но какая разница? Главное, что для него шум всё еще существует, всё еще не отпускает из своих охватов, пусть уже и не таких крепких. Но от этого не легче, наоборот, именно его слабость, его мнимая готовность умереть в любой момент всегда делала пытку еще мучительнее. Главное не то, что шум не способен прекратиться, а то, что он никогда не сможет его забыть. Он никогда не очистится от него. А тишина всегда будет казаться зловещей ферматой. К нему непрестанно ползли его осиротевшие мысли и воспоминания, глухим шёпотом сообщали о себе, точно жаловались на свое сиротство. Шёпот, очень далекий, похожий на шелест падающего снега, слишком тихий, чтобы разобраться в нем, но не настолько тихий, чтобы не слышать его. А даже когда он делал вид, что не слышит, они всё равно продолжали тихонько окликать его по имени, сливаясь в это безобразно гудящее эхо. Или наоборот – они истошно кричали, но их голоса распылялись в безбрежной пустоте и почти затихали? И он был замурован в нескончаемом шёпоте. Пытаясь сопротивляться, он пробовал убаюкать в нем самого себя, но каждый раз просыпался, еще не успевая задремать. Нестор? Нестор? Несть? Невесть? Невеста? Не Веста? Верста? Место? Пусто? Сто? То? О? От? Рот? Крот? Кроткий? Короткий? Коротающий? Укорачивающий? Корчащийся? Рокочущий? Стрекочущий? Страждущий? Страдающий? Сторожащий? Сторонящийся? Стерпевший? Нестерпимый? Не стертый? Не старый? Не стар? Нестор? Нестор! Всё это доносилось беззвучным эхом коридоров, мерцало жидким, неживым светом, угрожавшим померкнуть в любой момент. Не слова, а блуждающие огоньки, отблески, которые уже слишком поблекли, чтобы назвать их мерцающими, но еще не окончательно слились с темнотой, чтобы определить их как затухшие. Оклики? Голоса? Или один и тот же голос? Один-единственный. Его собственный или всеобщий? Смешно. Какой глупый вопрос.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub

Популярные книги автора