Все мое самоовладание, которое я призывал, пока на нее смотрел, изменило мне при звуках этого голоса. Слова, которых я не понимал, мнились прямыми и трогательными, каких я в жизни не слыхивал. Я сидел напротив нее, тоже в низком кресле. Помню тишину, когда замер последний звук, и как я оттолкнул ногою стол и опустился перед ней на одно колено. Она глянула на меня таким строгим, прямым и диким взглядом, какой бывает, верно, у сокола, когда сдернут с него колпачок. Я упал уже на оба колена, я обнимал ее ноги. Уж не знаю, какое у меня было при этом лицо, но у нее лицо изменилось, озарило меня какой-то героической нежностью. В ней и с самого начала что-то было героическое. Оттого она и терпела такого нелепого юнца. Ведь du ridicule jusqu'au sublime тоже ведь, верно, всего один шаг.
Мой юный друг, она была невинна, наружность ее не обманывала. До этого я не знал, что такое нетронутая девушка. Существует теория, что юноше не следует связываться с невинной девушкой, что лучше поискать более опытную любовницу. Ничего подобного. Выдумки, противные природе.
Только часа через два, кажется, я проснулся со странным стесненьем в груди и страхом. Мы говорим Ton meurt en plein bonheur de ses malheurs passes и пугаем настоящее счастье призраком грядущих бед. Не то чтоб со мной повторилась старая история omne animal. Нет, то было внезапное сомненье в судьбе, я будто своими ушами услышал, как я же и говорю: "Знаю, за это придется платить. Так сколько же я должен?" Возможно, я сам этого не осознал, возможно, я просто затосковал, что вот она скоро уйдет и кончится эта ночь.
Она и прежде уже было села и порывалась встать, но я притянул ее к себе. Теперь она сказала: "Мне пора домой" - и встала. Еще горела лампа, дотлевал в камине огонь. Я принял как должное, что ее унесут те же неведомые силы, что ее принесли, как уносит Золушку карета из тыквы, как у принцессы из "Тысячи и одной ночи" всегда наготове оказывается ковер-самолет. Я ждал, что вот она мне объявит, когда она придет ко мне снова и осчастливит меня, и объяснит мне, как мне надо держаться. И я не произносил ни слова.
Она облеклась в свой убогий и пышный наряд. Надела шляпу и стояла в точности так же, как тогда, на улице, под дождем. Потом подошла ко мне - я сидел на ручке кресла - и сказала: "Мне нужно двадцать франков" - и, когда я не ответил, повторила: "Мари сказала… она сказала, чтоб я принесла двадцать франков".
Я молчал. Я сидел и смотрел на нее. Ее ясные глаза встретили мой взгляд. И на меня нашла совершенная ясность, будто все иллюзии, все искусства, с помощью которых мы пытаемся замаскировать наш мир, - все краски, звуки, сны и надежды вдруг оттянуло на сторону и мне показали действительность как она есть, пустынную, как пожарище. Сон кончился, и никакие слова тут не могли помочь.
Впервые, пожалуй, за эти несколько часов, с тех пор как я ее встретил, я увидел в ней человека, такого же человека, как я, со своей собственной жизнью, не только как предназначенный мне дар небес. Думаю, в тот миг я даже совершенно забыл о себе, ни одной мысли о себе не осталось в моем сердие.
Мне предложили редкостную забаву, и я потешился. Играли мы двое. Теперь уж я должен бы последить, чтобы конец игры не испортил начала. Ее просьба была выдержана вполне в духе той ночи. За то, чтоб построить дворец, за четыреста белых и четыреста черных рабов, нагруженных корзинами с драгоценностями, джинн тревует старую медную лампу; а лесная ведьма, сдвинув с места три города и поставив сыну дровосека армию конников, просит за это лишь сердце зайца. Девушка, голосом джинна или лесной ведьмы, просила у меня уплаты, и я должен был ей дать двадцать франков ради каких-то волшебных, таинственных условий ее безопасности. Но я, я - совершенно вышел из роли. Я сидел молча, согнувшись под гнетом холодного трезвого мира, хоть знал, что я должен ответить, не то вся его тяжесть упадет на нее.
Потом уж я сообразил, что был же выход, что можно было что-то придумать, чтобы не повредить ей, но и оставить ее при себе. Сказать вы ей, отдавая эти двадцать франков: "Если хочешь еще двадцать, приди завтра вечером". Будь она не так мне мила, не будь она так молода и невинна, я вы, верно, так и сделал. Но эта девочка за несколько часов, что мы провели вместе, затронула все мои рыцарские струны. А рыцарственность, по моему суждению, вот что значит: ценить и оберегать гордость сообщника ли, противника ли, не важно, больше даже, чем свою собственную. Будь я так же чист сердцем, как она, я вы, верно, нашел с ней слова, но слишком долго вращался я в свете, слишком связан был с мертвящим миром действительности, и я заразился, я носил его смертельные бациллы в крови. И потому мне и в голову не пришел какой-то иной ответ, как не приходит мне в голову на возглас священника "Мир всем" ответить не "И духови твоему", а иначе. Ничего на свете не было более противного моему желанию, чем дать ей эти двадцать франков, и по собственной воле я с нею покончил. С чего и начался у нас с вами весь разговор.
И вот, будто ничего нельзя было придумать разумнее и естественнее, я вынул из бумажника двадцать франков и протянул ей.
Прежде чем уйти, она сделала одну вещь, которой я никогда не забуду. Она стояла передо мной, держа мои деньги в левой руке. Она не поцеловала меня, не пожала мне руку на прощанье, но приподняла мое лицо за подбородок и взглянула на меня ободряющим, утешающим взглядом, как сестра бы взглянула на брата перед вечной разлукой. И она ушла.
Ну вот вы и услышали мою историю. Больше ничего не было, ничего не происходило, решительно ничего. И я вам первому это рассказываю, а вы так терпеливо слушаете, и не хочется кончать. И хочется, раз уж на то пошло, рассказать еще о себе самом. Потому что насчет нее, насчет девочки, я не могу вам дать никаких объяснений. В последующие дни - не сразу, потом - я старался соорудить какую-то теорию, какую-то версию того, что с нею случилось.
Было все это вскоре после падения второй империи, странного, гиблого тысячелетнего царства. Воздух заряжен был катастрофами, рушился мир.
Но это было и время нигилизма в России, когда великие вольнодумцы, все потеряв, спасались в изгнании. Я о них подумал в связи с песенкой на непонятном мне языке, которую пела мне Натали.
Что вы с нею ни случилось, то была ужасная катастрофа. Возможно, она камнем упала вниз, иначе она знала бы ту страшную покорность судьбе, которой научает нас Провидение, когда у него есть время подготовить нас к бедам.
А быть может, думал я, она была связана с кем-то и пошла ко дну с другими, с другим. С одной с нею такого бы не случилось. Кто-то держал ее, не мог отпустить и не мог овлегчить ее участь, кто-то старый, веспомощный из-за пережитого потрясения, или, быть может, ребенок - сестра или брат? Будь она одна, она бы всплыла, ее спас бы, не дал ей утонуть кто-то, кто оценил бы ее красоту и прелесть, не веря своему счастью. Или, уже ближе ко дну, кто-то подхватил бы ее, не умея понять ее совершенств, но ошарашенный ими. Да и вовсе на дне ее подобрали бы, сообразив, что на ней можно заработать. Но из мира красоты и гармонии, где ее научили петь, улыбаться и двигаться, где ее любили, она попала в тот мир, где изящество и красота не нужны, где надо бороться за свою жизнь, мир отчаяния, лишений и голода. И тут-то, на самой нижней ступеньке, некая Мари, подружка, по темному и узкому своему знанию жизни дала ей совет, одолжила убогий наряд и влила в нее спиртного для храбрости.
Но если говорить о себе - как только она ушла и я остался один, - как странно дергаемся мы в руках судьбы, когда она стиснет нас не на шутку, - я одного хотел: ее вернуть. Думаю, за те десять минут я испытал все муки, даже физическое удушье заживо погребенного. Но я был раздет. Когда я кое-как оделся и выбежал, улица была пуста.
Долго бродил я по городу. К рассвету я вернулся на ту скамейку, где сидел, когда ко мне подошла Натали, и я прошел мимо дома моей бывшей любовницы. Странное явление, думал я, - молодой человек, за одну ночь второй раз в отчаянии выбежавший на улицу, потеряв любимую женщину, я вспомнил слова Меркуцио, обращенные к Ромео по сходному поводу, и тут, будто мне показали меня самого в смешной карикатуре, я расхохотался. Когда занялась заря, я вернулся в свою комнату, где лампа еще горела и ужин стоял на столе.
Долго потом не мог я оправиться. Первые дни были еще сносны, я утешался тем, что в один и тот же час ходил на то место, где ее встретил. Я думал, она вернется. Я держался за эту мысль, за эту надежду, она очень медленно угасала.
Чего только я не перепробовал, чтобы выдержать, выжить. Однажды пошел в оперу - увязался за знакомыми, да и надо же было убить вечер. Давали как раз "Орфея". Помните, как он заклинает тени в царстве Аида, там эта музыка: "Тени - нет! Бедные духи - нет!" - и на такое короткое время ему возвращают его Эвридику, помните? Я сидел в слепящем свете антрактов, юноша из хорошего общества, в белом галстуке, тугой крахмальной манишке, в белых перчатках, окруженный веселой публикой, мне кивали, со мной заговаривали, а черные крылья Эриний распростерлись уже надо мной.