Теперь Аристархов твёрдо знал, что в мире оцинкованных крыш существует предрассветный "белый луч". Зелёный луч, помнится, наводил его на мысли о смерти. Белый - о жизни, оплодотворении. Почти как по Уолту Уитмену: "Белый любви опьяняющий сок, потом получаются дети…" Впрочем, всё это были необязательные фантазии военнослужащего, подружившегося с художницей. Капитан не придавал им значения.
Как и тому, что в иные мгновения белого луча город как бы завёртывался в кулёк из оцинкованных крыш, отрывался от асфальта, улетал "дорогой листьев". В этом не было бы ничего особенного, если бы не тягостные "цинковые" воспоминания капитана. Образ завёрнутого (запаянного?) в цинк города сообщал новой жизни Аристархова некую относительность, удивительным образом ассоциирующуюся у него с оглушительной - как в мгновения зелёного и белого лучей паузой, неземной какой-то тишиной, молчанием проклятого мира.
Это молчание впервые поразило его в монастырской келье, когда, лёжа с Леной на узкой койке, ощущая своим плечом её тёплое плечо, капитан собрался рассказать ей про свою жизнь, но не сумел произнести ни единого слова, настолько цинковыми, несовместными с сухим благоухающим осенним воздухом кельи вдруг предстали собственные непроизнесенные слова.
Аристархов мог бы рассказать Лене, как разлетается в красные клочья человек, когда в него попадает крупнокалиберная разрывная пуля.
Как удачно выпущенная ракета вспучивает танк, после чего он лопается, точно воздушный шар, как баба ноги, разбрасывает гусеницы, проваливается башней.
Какое счастье видеть в осеннем парке жену и дочь.
Какое несчастье видеть собственную жену в объятиях старого синеногого немца.
Как странно ощущать соединённость собственной жизни с машиной, с вертолётом.
Как не менее странно ощущать, что вне вертолёта для тебя жизни нет.
Что вертолёт - тот самый узкий (белый, зелёный, предзакатный, послерассветный?) луч, внутри которого он, капитан Аристархов, может всё. Остальная же жизнь - цинк, тишина, молчание, в ней он не может ничего.
И Лена, прижимаясь к Аристархову тёплым плечом, помалкивала. Аристархов думал, что внутри своего луча она ещё более неуспешна и несчастна, нежели он внутри своего. По мере того как общество падало, росла его нужда в таких, как капитан Аристархов, то есть в умеющих воевать и убивать. И - росла ненужда в таких, как Лена, то есть в умеющих рисовать "Дороги листьев", сочинять романы, стихи, поэмы и симфонии.
Аристархов понимал, что несчастья иной раз соединяют людей крепче, чем любовь. Только вот уж очень горькой была эта близость - на несчастьях. Оттого-то, знать, так редко улыбались друг другу не только Лена и Аристархов, а и прочие, наблюдаемые ими на улицах и в других присутственных местах люди. Общество переживало период разъединения лучей. Не только новые не находили друг друга, но мучительно разъединялись давно слитые. Аристархов всматривался в выражения лиц, гулявших с детьми супругов - даже на их лицах не было счастья и радости.
Чем дольше Аристархов над всем этим размышлял, тем очевиднее ему становилось, что некая надмирная несправедливость обрушилась на людей. Аристархов не представлял: можно ли поправить дело? Более того, не считал себя вправе решать за общество, когда был бессилен исправить собственную судьбу. Единственно по-прежнему был готов отдать жизнь во исправление надмирной несправедливости. Но кому была нужна его жизнь?
Разве что Тер-Агабабову, чтобы Аристархов закончил её в горах Кавказа.
Поэтому капитан искал счастья внутри несчастья. Внутри несчастья в кратковременное счастье имели обыкновение превращаться самые обыденные вещи. Скажем, редкие, но всё ещё продолжающиеся регламентные полёты на вертолёте. Или капризничающий "фордишка", который хоть и не сразу заводился, но пока ещё исправно носил Аристархова в Москву, по Москве и обратно. Или обменивающиеся в столице по неслыханно высокому курсу германские марки, избавлявшие капитана от материальных тягот. Не говоря уж о Лене, которая досталась Аристархову случайно и даром, как неожиданный подарок.
Когда она говорила о литературе, искусстве запросто, как о близких знакомых - о людях, которых Аристархом видел исключительно по телевизору или в газетах, ему казалось, что он не заслужил столь дорогого подарка. А иногда - когда она невидяще смотрела сквозь него в окно и в ответ на все попытки капитана как-то её отвлечь - лишь равнодушно пожимала плечами, - казалось, подарочек так себе, тот ещё подарочек.
Вне всяких сомнений, все несчастья проистекали от смещения мира. В прежнем мире, к примеру, российский вертолётный полк и заворачивающий его в цинковый кулёк миллиардер Тер-Агабабов были несовместны. В смещённом - ещё как совместны. В прежнем мире капитану Аристархову было невозможно подняться до утончённой, имеющей два высших образования Лены. В смещённом - Лене, художнице - мама завкафедрой в консерватории, папа - доктор искусствоведения, специалист по Матиссу - пришлось опуститься до капитана Аристархова.
За свою жизнь Аристархов общался с самыми разными людьми. Не общался только, как пишут в газетах, с представителями творческой интеллигенции. Лена, спору нет, в отличие от Аристархова, прекрасно разбиралась в живописи и в музыке, но не в этом заключалось их главное различие.
В том, как они оценивали собственные переживания.
Лена оценивала их бесконечно высоко и трагично. Сначала шли её переживания, затем всё остальное. Переживания были для неё первичнее жизни. Лена неистово жалела себя, и Аристархов жалел её, утешал, пока не ловил себя на грубой мысли: "А почему, собственно, надо её жалеть?" Как жила в Москве, так и живёт. Как писала картины, так и продолжает писать. Устроила персональную выставку в галерее "Вертолёт". Не сильно, правда, успешную, ну, так ведь это во все времена лотерея. Потом, устыдившись, оправдывал Лену: её плач по себе - в сущности, плач по всей стране, по всем людям искусства. Тут уж капитан сам себе начинал казаться каким-то чудовищем. В отличие от Лены, потерял семью, работу, зарплату, армию, государство, похоже, скоро угонят последнюю радость - "фордишку", а вот поди ж ты, не плачет - сидит в мастерской, пялится на оцинкованные крыши, тяпает водчонку, лезет к Лене под юбку и вообще… это… полон жизни.
- Ты сильный, - приговаривала, обнимая его, Лена.
Аристархов не возражал. Приятно было слышать, что он сильный. Тем более что он доподлинно знал: будь он в действительности сильным, при нём бы остались: семья, работа, зарплата, армия, государство и всё прочее, чего не должен отдавать сильный человек.
Сильной-то как раз была Лена, которая сумела сохранить всё своё.
Что-то тут было не так. Похоже, именно тут протягивался главный нерв смещённого мира. Сильные, теряя нечто капитально-общее - государство, законы и т. д., - превращались в слабых и беспомощных, как рыбы в лесу. Слабые же, сохраняя личное, собственное - квартиру, имущество, прописку, попутно кое-что прихватывая, - незаметно выходили в сильные, и плевать им было на государство и законы. В обществе наблюдался эдакий исход силы, а может, перелив старой силы в новые мехи, сшитые из того, что раньше считалось слабостью. Аристархов подумал, что он со своим (или уже не своим?) вертолётом - частичка, камешек осыпавшейся фрески госсилы. Перед ним два пути. Упасть в никуда. Или сделать воистину своим неизвестно кому сейчас принадлежащий вертолёт и продавать приватизированную военную силу за деньги. Сила - товар - деньги - такая вычерчивалась новая социально-экономическая формула. Аристархова, как и многих строевых офицеров, затягивало в неё как в водоворот. Капитан, впрочем, не обольщался: второй путь был всего лишь замедленной вариацией первого - всё тем же падением в никуда. Коррупция была разновидностью гражданской мужской проституции. Наёмничество - разновидностью проституции военной.
Моменты философского осмысления действительности, конечно же, осложняли жизнь капитана. Иногда ему казалось, что он плоть от плоти терпящего бедствие народа. В такие мгновения ему хотелось немедленных боевых - ведь он был военным - действий. Иногда же - что его пути с народом трагически разминулись. Народ растворился в телевизионной химере, в коммерческих ларьках, в польско-китайском полутехническом спирте. А он, капитан Аристархов, торчит посреди зловонной лужи растворённого народа каким-то похабным кукишем, на который никто не обращает ни малейшего внимания. Отчего-то вспоминалась некогда виденная в Музее Революции спичечная этикетка двадцатых годов - "Наш ответ Керзону" - кукиш с пропеллером. Похоже, сейчас роль авиакукиша выполнял капитан Аристархов со своим вертолётом. Только вот кому показывался кукиш? От всех этих мыслей капитан чувствовал себя не просто слабым, а ущербно - антинародно - слабым.
Забывался, когда начинал с Леной строить планы на будущее.
Поначалу то была чистая игра. Какие планы, когда и Аристархов и Лена доподлинно знали, что общего будущего у них нет. То есть теоретически оно, конечно, могло быть, если бы Аристархов, допустим, ушёл из армии и переселился бы к Лене. Но Лена сама жила с родителями, мастерская-мансарда же не была приспособлена для семейного житья. К тому же её в любой момент могла оттяпать префектура. Если бы у Аристархова было достаточно марок, чтобы купить в Москве квартиру. Если бы картины Лены пользовались диким спросом. Если бы Лена ради своего капитана была готова на всё. Если бы Аристархов ради своей художницы был готов на всё.