Самохин удовлетворенно вздохнул, торжествующе оглядел все еще растерянного, не решившего до конца, что следует предпринять, Золотарева и смущенную неожиданным оборотом дела, появлением незнакомого майора, спором вот этим бабку. Радуясь, что все проходит пока относительно мирно, Самохин как мог тянул время, забалтывал собеседников, не давая им сосредоточиться, но до утра было еще так далеко!
– Щас вон сколько по радио да по телевизору говорят про ошибки-то, – не согласилась бабка, – я и сама видела, как людей при культуре личности Сталина ни за что хватали! У нас в колхозе перед войной один мужик зашел в сельпо водки купить, а ее не завезли. Он в сердцах и ляпнул, мол, эти, в Кремле которые, всю выжрали! Так спрятали мужика – до сих пор нет!
– А вы, Клавдия Петровна, с другой стороны рассудите, – веско поддержал разговор Самохин, – война приближалась, страна, напрягая все силы, готовилась к схватке с фашизмом. И правильно делала! Ведь еле-еле одолели, такая мощь на нас навалилась! Естественно, что в этот период от народа требовалось сплочение. А у вас в селе вдруг находится, уже простите за выражение, какой-то мудозвон, который из-за того, что ему похмелиться не дали, поносит советскую власть и правительство!
– Но не расстреливать же за это!
– А может, его не расстреливали. Таких-то болтунов, насколько мне известно, потом из лагерей пачками на фронт отправляли, – предположил майор.
– Или в побег ушел, и его чекисты кокнули… – заметил Золотарев, глядя на оттопыренный карман самохинского плаща.
– А ты не бегай! – сварливо парировал майор. – Отпустят – тогда топай, куда душе угодно. А конвой – он и есть конвой. Им, чекистам-то, за побег твой тоже достанется. Так что моли Бога, что я тебя взял. Если бы конвойные задержали – намяли бы ребра, чтоб другим неповадно было.
– Неужто бить будут? – всплеснула руками бабка.
– Не по-человечески… – угрюмо подтвердил Золотарев.
– Вот ведь что творят, а?! – изумилась старушка. – Покалечат парня ни за что ни про что…
Самохин пожал плечами:
– Ну… Вовка ваш тоже… тот еще, фрукт. Людей грабил, одного в живот пырнул. Тяжкие телесные повреждения. Хорошо, доктора спасли потерпевшего. Еще чуток – и стал бы Вовка убийцей. Так что семь лет он не за пустяки получил.
Бабка с укором глянула на племянника:
– Мне-то по-другому писал. Мол, напали хулиганы какие-то, защищался…
– Ага, – подтвердил ехидно Самохин, – студент консерватории на него напал, скрипкой по голове дербалызнул, а Вовка его – ножом в живот… Небось что-то в этом роде бабушке наплел? А, Золотарев? А может, это хорошо? Значит, осталась еще у тебя совесть, стыдно признаться, что со студента шапку снял и портфель вырвал. И пырнул его просто так, чтоб сопротивления не оказал.
– Так вышло, – не глядя на бабку, процедил сквозь зубы Золотарев, – не я его, так он бы меня, в натуре, положил. Он, может, карате знал! Они, говорят, одним ударом убивать могут!
– Если б он каратистом был, то, глядишь, вправил бы тебе мозги, чтоб ты за ум взялся, – уточнил Самохин.
– А на хрена мне ваш ум? – ощетинился Золотарев, – что вы все, умные такие, хорошего придумали? Бери больше – кидай дальше? Таскать – не перетаскать? А сами, значит, по консерваториям на скрипочках пиликать, да еще и нас, дураков, хаять – мол, рылом не вышли искусство понимать, пашите да сейте, в дерьме возитесь, пока мы тут на радость всему миру пиликаем…
– Кто ж тебе, дураку, мешал? Взял бы да тоже на скрипочке выучился играть. Или на виолончели…
– Я, кроме баяна да балалайки, ни одного инструмента живьем не видел, только в кино да по телевизору.
– Какие уж нам… виланчели! – вставила, поджав обиженно губы, бабка. – Я его в школу-то еле-еле собрала, чтоб все как у людей – и брючки новые, и рубашечка белая, и книжки с портфелем.
– А родители что ж? Вроде, не сирота, – поинтересовался майор.
Бабка, видно было, успокоилась окончательно, присела на низенькую скамейку возле печи, открыла дверцу, пошерудила там кочергой.
– Никак не прогорит, окаянная. Уж пора заслонку-то закрыть, весь жар в трубу, а она дымит и дымит… Видать, уголь такой. Так и угореть можно… Родители… Знамо, какие счас родители пошли. Нас-то у папы с мамой восьмеро было, так всех подняли. И революция, и голодуха, а все как-то перебивались. На скрипочках, конечно, не играли, а на балалайке даже я научилась. Частушки, "Светит месяц"… А эти, нонешние, вроде сыты – а все не в радость. Мать его, Верка, самая младшая из нас. Мы-то – кто на скотный двор, кто в кузню, а она уж при советской власти росла, в техникум. Выучилась на свою голову. Соплюхой еще была – целину покорять кинулась. А че ее покорять-то, в соседнем районе степь распахивали, так мало ей, в Казахстан умотала. Потом на какую-то стройку комсомольскую – то ли реку перегораживать, то ли дорогу железную строить. Допрыгалась, что ни мужа, ни семьи к тридцати годам. Родила неведомо от кого. Так нет, чтоб хвост прижать – мне дите подбросила. Мои-то выросли, трое сынов, разъехались кто куда, но все при деле. Дед, муж то есть, погиб, трактор перевернулся на горушке, так его и придавило. А тут Вовка – да пущай, думаю, растет, все веселей, к старости-то. Разве ж я тебя плохому-то учила? – обернулась бабка к понурившемуся племяннику.
Самохин достал из кармана пачку "Примы":
– Курить-то можно у вас?
– Дымите, чего уж там.
– Вот, передайте сигаретку Вовке. А то я его "Беломор", когда карман проверял, кажись, выкинул…
Курили молча, пуская дым в потолок. Самохин морщился и украдкой потирал давящее нудно сердце, Золотарев затягивался жадно, так что слышно было, как потрескивала тлеющая сигарета в повисшей вдруг тишине.
– И все Верка шалопутная! – продолжила бабка задевшую ее больно тему. – Сама в городе пристроилась, на легких хлебах, и сына туда же. Думала, там манна с небес сыплется! С Петькой-то живут они, аль другого хахаля нашла?
– Да живут вроде… Весной на свиданку приезжали, – неохотно буркнул Золотарев.
– Во-о… Тоже тот еще захребетник! Здоровый мужчина, лет на десять младше Верки-то будет! Грузчиком в магазине работает, получает чуть больше, чем пенсия моя, да еще пьет на что-то! Разбаловала жизнь легкая народ, нет, чтоб как раньше – как потопаешь, так и полопаешь. Помню, в двадцать первом годе такая голодуха была – цельными деревнями вымирали. А ведь работали, хлеб сеяли, не то что нонче – баламутство одно. Теперь еще перестройку какую-то затеяли, все уши прожужжали. Одно недостроили, а уж перестраивать взялись! Тоже небось голодухой закончат!
– Я с голоду помирать не собираюсь! – упрямо шмыгнул носом Золотарев. – Возьму топор и добуду пропитание!
– Ох, Господи! – перекрестилась старушка. – Разве ж я тебя этому учила?
– А что, лучше, когда вы, как овцы, деревнями подыхали и даже не блеяли? Эти-то вон, – он кивнул на майора, – свою пайку всегда имеют…
– Если бы ты знал, какая у нас зарплата, – не болтал бы языком, – покачал головой Самохин.
Золотарев привстал, аккуратно прицелившись, бросил окурок в порожнее ведро из-под угля, покосился на вмиг насторожившегося майора, усмехнулся.
– Не боись, сижу пока, не хочу бабу Клаву расстраивать. Умеете вы, менты, на уши наезжать. Меня вот тоже все стыдили – красть, мол, грешно, и так далее… А сами сейчас кооперативов разных понаоткрывали, денежки лопатой гребут. И те, что нам по душе шаркали, воспитывали, первыми хапать кинулись. Так что нечего тут… заливать! Поймали, посадили – власть ваша, а насчет честности да совести – помолчали бы…
– Так это гласность да демократизация называется! – радостно поддакнул ему Самохин, – а в зонах – гуманизация…
– Вот-вот… – ухмыльнулся Золотарев, – еще немного, и демократы вас, коммуняк, скинут, придут к власти – так мы, майор, с тобой местами-то поменяемся!
– Хрен тебе! – весело возразил Самохин. – Такие, как ты, при любых властях сидеть будут. Ну а мы, естественно, охранять. Съезд-то по телевизору видел? Демократы эти – они ж интеллигенция, чистоплюи. А с вами, дураками, опять нам возиться придется…
В комнате вновь повисла тягостная тишина. Самохин взглянул на часы. Половина первого ночи, самое воровское время. До рассвета бесконечно далеко. Напряжение, вылившееся в балагурство майора, спало, чувство опасности притупилось, сменилось головной болью, пугающим трепетанием сердца, безмерной усталостью и сонливостью.
Баба Клава всхлипнула, утерла глаза кончиком "паутинки":
– Ну наворотил ты, Вовка, делов. Что ж делать-то будем?
– А че делать? – отозвался Золотарев и кивнул на Самохина: – Сидеть буду, а гражданин майор меня охранять да перевоспитывать…
– Не расстраивайтесь, Клавдия Петровна, – грустно произнес Самохин, – не такие исправлялись. Ты, Вовка, хоть здесь-то не выпендривайся. Я ведь знаю, чего ты в побег ушел. Сам виноват. Намутил в зоне, с корешами поцапался, вот тебе и предъявили… претензии. Все в авторитеты лез! А какой ты, к черту, авторитет? Ни поддержки у тебя от блатных, ни подогрева с воли. Как был колхозником, так им и остался. Вот и отсидел бы свое мужиком, не рыпался никуда, глядишь – через годик на химию вышел или в колонию-поселение перевелся. Какая-никакая, а воля!
– И ты, майор, про колхозника заговорил, – криво усмехнулся Золотарев. – Погоди, узнаете вы у меня, суки, какой я колхозник!