– Ну, в компании с ним быть таким самцом я согласен. Раз так, Васильич, наливай мне последнюю – Бог троицу любит, да и пойду я домой. Отдыхать. Только запомнить надо, чтобы зятю сказать, как еще приедет, кто он, гад, есть: высокопримативный самец, – произнес Петрович четко. Без запинок. И это после трех стопок! И добавил: – А морду я ему все равно набью. Будет знать, кто в доме альфа-самец!
…Ночь опустилась на Носово, накрыв ее ароматами нагретой за день земли, шорохами, редкими вскриками птиц, отзвуками гремящей где-то грозы. Сергей Васильевич сидел в темноте у открытого окна, глядя на дальние всполохи молний. Не спалось. Из головы не шел недавний разговор с Иваном Петровичем. И не только он. Улыбнулся, вспомнив, как старался тот не забыть новые для себя слова. А ведь точно зятя своего поколотит! Петрович хоть и разменял давно восьмой десяток, а горячий как юноша, вон как кипел негодованием.
Если бы всё было так просто… Не уважаешь других, лезешь нахально в чужой дом со своим уставом – кулаком привьем почитание, а нет – вот Бог, вот порог. А как же жизнь дочери? Ведь она этого дурака любит. И не по науке этологии любит. А какого есть. И не важно ей, высокоранговый он или нет.
"Да и какая, к черту, разница? Что эта наука да и любая другая дает для понимания сущности человека, смысла его жизни? – словно спорил с кем-то невидимым Сергей Васильевич. – Разве может она научить не разрушать себя, свой мир. Научить не только следовать инстинктам и стремиться получить как можно больше впечатлений, эмоций, адреналина, а перебороть в себе первородное, звериное, прислушиваться к тому, что вовне, вокруг, уметь услышать, понять. Ту же природу. Она же вопиет уже – захламленная, загаженная, отравленная, напрочь загубленная цивилизацией. А мы ее дальше губим…"
Есть желание покорить горную вершину, думалось ему, переплыть океан в одиночку, перейти Ниагарский водопад по канату, в конце концов написать "Здесь был Вася" где-нибудь, где эту надпись кроме самого Васи, может, никто и не прочитает? Да ради Бога! Пусть это будет самый "страшный" и явный след пребывания Васи на земле. Но зачем делать из этой земли помойку, чтобы кругом мусор, грязь… Причем прежде всего в мозгах. Уже недостаточно просто секса, просто бокала хорошего вина, просто радости, просто счастья. Нужно, чтобы зашкаливало, чтобы "крышу" сносило. И тогда в ход идут наркотики, алкоголь в немереных количествах, а дальше по цепочке нередко и насилие…
"Какая здесь тишина. Покой. Птицы поют. Сверчки… как в детстве… А пахнет как… травой скошенной, цветами… Ощущение, будто всё гармонично и ладно в мире. И правит им – любовь. И не разрушающая, а созидающая.
Эх, перестали мы за суетой, погоней за миражами видеть и чувствовать красоту простых вещей и явлений. Ценить то, что имеем, – пусть крохотный, локальный, но свой кусочек гармонии и счастья. Выстраданный. Родной.
Надо бы завтра к приезду Аленки земляники ей собрать. И цветов полевых букет. Она любит цветы. Хотя нет, не буду, станет журить, зачем, мол, нарвал, они же завянут быстро, а так растут и глазу весело. И пусть весело. Хорошо, когда человека радуют мелочи – простые и естественные…"
Камертон
Странная штука память. Нередко мы задаемся вопросом: отчего в воспоминаниях гоним прочь неприятное, что когда-то огорчало, раздражало, выводило из себя?.. Отчего хочется слышать и слушать в себе только то, отчего сердце вдруг в волнении подкатывает к горлу, застучав неравномерно, вразнобой с привычным ритмом…
А действительно – отчего? Оттого ли, что помнить хорошее не составляет труда, это – легко и приятно. А вот плохое, неприятное… О, чтобы разбираться с этим, требуется работа души, мозгов. Анализировать нужно, пытаться поставить себя на место "оппонента", понять его.
Зачем? Начнешь так анализировать, глядишь, да и сам виноватым окажешься. Не такой уж ты хороший, оказывается, каким всю жизнь хотелось казаться. Не такой добрый, не такой бескорыстный. А эгоизма сколько "вдруг" повылезает…
Воспоминания и следующее за ними копание в себе всегда чревато находками, которые хочется тут же, пока никто не увидел, закопать снова, поглубже закопать. Такие находки способны лишить покоя и сна, потому как нет ничего сильнее, чем наши пороки, являющиеся продолжением достоинств. И наши минусы и наши плюсы одновременно дают нам силу и делают уязвимыми. Словом, делают нас людьми.
Вспоминаю сейчас один случай из своей жизни, произошедший давным-давно. Это даже и не случай, так, эпизод, который, возможно, своей на первый взгляд незначительностью и не стоит упоминания. Но мне он запомнился, засел в памяти занозой, которая, будучи задетой ненароком, вскользь, и теперь вызывает боль, саднит даже много лет спустя.
Я приехала в Питер в отпуск. Было мне тогда чуть больше двадцати. Остановилась у подруги – девочки Тани, замечательного человечка с глазами мечтательными, лучистыми и открытой и чистой душой. Доброта ее была не показушной, рассчитанной, как у иных доброхотов, на зрителя и обязательное ответное чувство, а исходившей из глубины ее сущности. Она любила весь мир, каждое его создание. И бросившего их с братом Митькой совсем маленькими отца любила, а "предательство" оправдывала жизненными обстоятельствами и трудным характером своей матери, резкой на слово и скупой на ласку. Таня очень тосковала по нему, берегла те немногие воспоминания, что остались у нее об отце – слабом безвольном человеке, которого раздавила властная и сильная жена. Его "подобрала", как говорила об этом мать с презрением, другая женщина, скорее всего более мягкая и мудрая, и увезла в другой город. Он регулярно присылал им оттуда алименты, а мать всегда громко, не стесняясь в выражениях, ругалась, что денег этих ни на что не хватает, что сделал, наверное, справку, подлец, о маленькой зарплате. Приходили и открытки к праздникам, которые мать демонстративно выбрасывала в мусорное ведро, а Танюшка потом украдкой их оттуда доставала, обтирала и хранила в коробке из-под конфет.
Именно с этой коробкой появился в их квартире однажды отец, года через два после того, как ушел от них. Мать еще не вернулась с работы, и они с братом были дома одни. Звонок в дверь раздался, когда за окном начали сгущаться ранние в эту пору питерские сумерки. На пороге стоял отец. Таня сразу узнала его. Он был абсолютно трезв, нервно-возбужден, теребил в руках шапку, не зная, куда ее деть, пока не засунул в карман пальто. Он неловко обнял Танюшку. Митька стоял в сторонке и настороженно смотрел на чужого дядьку – отца он не помнил совсем. Отец достал из-за пазухи коробку конфет: "Вот дурья голова, забыл совсем. Доченька, Митяй, угощайтесь". Митька-сластена, конечно, сразу же схватил яркую, пахнущую шоколадом коробку и умчался с ней в комнату. А Танюшка всё смотрела и смотрела на своего папку, и такое счастье переполняло ее, что она боялась пошевелиться, чтобы его не спугнуть. Они так и стояли в тесной прихожей, негромко разговаривая и напряженно вслушиваясь в шаги на лестнице – оба с тревогой ждали возвращения с работы матери.
Вскоре она пришла, как всегда уставшая и взвинченная. Что произошло потом, Тане не хотелось вспоминать. Мать, топчущая сапогами конфеты, вытряхнутые из коробки на пол. Виновато вжавшийся в вешалку с детскими пальтишками отец. Ревущий от страха перепачканный шоколадом Митька. И она сама, взиравшая на мать с мольбой… Тогда отец, не сказав ни слова, обнял Танюшку, стараясь не смотреть ей в глаза, полные слез, вышел в дверь и долго стоял еще этажом ниже на площадке у лифта, куря одну сигарету за другой и не вытирая мокрого лица. А Таня… Таня успокоила брата, который все всхлипывал: так жалко было ему испорченного лакомства, умыла его и уложила спать. Потом собрала в совок раздавленные конфеты, сладко и пряно пахнувшие ванилью, вытерла пол и заглянула в комнату матери. Та лежала лицом к стенке, вздыхая протяжно и громко. Таня хотела было подойти к ней, но так и не смогла себя заставить.
Какими на вкус были те конфеты, Таня не узнала – ей от них досталась только коробка.
Об этом мне рассказала Таня, когда я спросила ее как-то об отце: где он, что с ним. Сказала, что после той истории она его больше не видела.
Подруга работала днем техничкой, а вечерами училась в университете. Полноватая, с женственными, округлыми формами, Таня стеснялась того, как выглядит. Еще она очень стыдилась своих рук, обезображенных экземой. Ей бы какую другую работу, почище, без необходимости возиться с пылью и грязной водой, которые так вредили ее и без того нездоровой коже, но другую найти было сложно. Таня не жаловалась, ее устраивало, что и работа и учеба – в одном месте, да и добираться из дома только с одной пересадкой в метро.
Помнится, что носила она что-то неизменно темненькое, невзрачное, скрывающее полноту и… делающее незаметной ее саму. Деньги, те малые копейки, что получала Таня за свой поломойный труд, отдавала почти все матери, у которой на шее сидел еще и ее младший брат. И только на книги позволяла она себе, поднакопив, потратить иногда то, на что можно было купить что-нибудь нарядное из одежды.
Познакомились мы с Таней через мою сокурсницу, и понравилась она мне сразу. Казалось, она озаряла всё вокруг каким-то необыкновенно добрым светом. Девочкой она была начитанной, знала множество стихов, но никогда никого рядом не подавляла своими знаниями. Напротив, она умела слушать так, что хотелось говорить и говорить, причем говорилось при ней удивительно складно, умно и возвышенно.
Мы подружились сразу. Она звала меня Аленьким…