Варламов Алексей Николаевич - Купол стр 6.

Шрифт
Фон

Много позже я понял, что гоняюсь не за самой бабочкой, а за ее тенью и все попытки накрыть ее обычным марлевым колпаком бессмысленны. Если сравнить познание с исследованием темной комнаты, то я стремился выхватить фонариком ее части и их описать - он же учил своих адептов умению видеть в темноте. Иногда Горбунок собирал учеников и с одними усиленно занимался, а другим говорил, чтобы не приходили две недели или даже месяц. Меня он не звал никогда, но время от времени я ловил на себе застывший взгляд стеклянных глаз, ставивший под сомнение наше распределение ролей охотника и жертвы, и в такие минуты меня пробирала позабытая детская дрожь.

Впрочем, в конце семестра Евсей Наумович всегда писал хорошие отзывы, благодаря чему внешне мое положение на факультете выглядело блестяще. Я получал именную стипендию, пользовался правом свободного посещения лекций и семинаров, по негласному разрешению был освобожден от всякого рода субботников, воскресников, походов на овощебазу, комсомольских собраний, политсеминаров и ленинских зачетов.

Однажды обо мне даже написал статью в университетскую газету пижонистый паренек с факультета журналистики. Воспоминание о том, как он брал интервью, впоследствии долго меня преследовало и внесло в мою душу смуту и раздор. Молодому человеку, чье имя я тогда не запомнил, зачесалось развязать мне язык, и он потащил меня в грандиозную по размерам пивнуху недалеко от окружной железной дороги в районе ВДНХ.

Это было одно из тех нелепых сооружений, что остались в Москве после Олимпиады. Там было невообразимое количество народу. Пивных кружек не хватало, и пили из банок, ели воблу, курили, даже пели песни. Иногда по дымному залу шествовал милицейский наряд, и тогда сигареты спешно кидали на пол, а потом ходили в сумерках за угол отливать, ибо туалеты в этом заведении предусмотрены не были.

Я понемногу прихлебывал гадкую жидкость неопределенного цвета, не находя в ней ничего приятного, а мой раскованный собеседник и, по всей видимости, здешний завсегдатай меж тем стремительно наклюкался и, вместо того чтобы допрашивать меня, стал изливать душу и жаловаться на жизнь, как трудно он поступал и едва избежал армии, как затирают его москвичи, а всюду в редакциях сидят евреи и русскому человеку, особенно из провинции, туда не пробиться, как приходится подрабатывать, чтобы достать денег и приодеться, сколько стоят его джинсы, дубленка и волчья шапка, без которых у них на факультете лучше не появляться, и все это вперемешку с обещаниями написать роман, где он выскажет все, что думает об иудейском засилье.

Слушать его было и противно, и странно. Я был одет в стократ хуже, но никогда не чувствовал себя в Москве униженным провинциалом. Напротив, она вытащила меня из чагодайского прозябания, отнеслась бережно и нежно. Да и вообще вся моя судьба - не была ли она опровержением его пьяных жалоб?

- Просто ты еще с этим не сталкивался, - заметил он спокойно и, хлопнув меня по плечу, заключил, что нам, добивающимся всего своим трудом коренным русакам, надо учиться у евреев солидарности и держаться друг друга, чтобы громадный город нас не сожрал.

Под конец мой интервьюер едва ворочал языком, но, несмотря на пьяный угар, статью написал толковую, трогательную, с фотографией на фоне памятника Ломоносову. Она мне так понравилась, что я не удержался и отослал ее в Чагодай с тайной надеждой, что отец перепечатает сей опус в "Лесном городке" и тем утешит добрую Анастасию Александровну, а также утрет кое-кому нос.

Видит Бог, то был единственный раз, когда я позволил себе тщеславные мысли. И, хотя никто на факультете не сомневался, что после университета меня сразу же возьмут в аспирантуру, я играючи напишу кандидатскую диссертацию, а к тридцати годам стану доктором наук и профессором, сам я никогда не думал ни о карьере, ни об успехе.

Я не хотел, чтобы математика служила мне, но мечтал оставаться ее смиренным послушником. Мне казалось, она является ключом к некоей тайне, которую я призван разгадать. Никакие блага земного царства не могли заменить трепет этой разгадки, я жалел людей, обделенных талантом и обреченных жить обыкновенной жизнью, убогой и скучной, не знавших, чем ее разнообразить, и оттого мучившихся от безответной любви, непризнанности, бедности, зависти и болезней, и разговор с несчастным писакой, олицетворявшим в моих глазах самое жалкое, что в мире содержалось, только сильнее в этой правоте убеждал. Я был защищен от всего дурного, что могло бы поколебать устойчивость моего сознания, между мной и миром внешним лежало непреодолимое пространство, похожее на вздувшуюся после ледохода мутную реку, за которой оставались житейские неурядицы, вражда происхождения и крови, тщеславие и неприязнь.

И все-таки бывали минуты, когда меня охватывало сомнение.

Я подходил к зеркалу, и мне вдруг становилось себя жаль - долговязого, большеногого, большерукого, нескладного подростка с маленькой головой и оттопыренными ушами, - непонятно, где только могли в ней помещаться мозги? За что, за какие грехи его наказали и посадили в камеру, что мнится ему в одиночестве и что за тайну он ищет в своих вычислениях? Ведь, может быть, никакой тайны нет или тайна эта заключается не в кривых линиях и красивых формулах, не в соотношении чисел, множеств и функций, а в разноцветии и разнообразии бытия, в отношениях между мужчиной и женщиной, которые он так и не познал, в дружеских пирушках, драках, ревности и соперничестве, в любви и рождении ребенка. И даже если и найдет он что-то, откроет или выдумает, даже если прославится, не пожалеет ли о том, что его молодость прошла совсем не так, как должна она проходить - в веселии и страдании сердца, в его радостях и страстях?

Я возражал глядевшему на меня из зазеркалья, что нет в жизни ничего, что бы стоило истины. И человек призван не следовать страстям, но бороться с ними, а истину дано открыть лишь тому, кто жертвует собой, то есть девственнику и затворнику. Однако мой таинственный собеседник лишь тихо усмехался, будто знал нечто, мне неведомое, и я не мог побороть свою печаль. Я гнал ее прочь, горячился, наступал на зеркальное отражение, но однажды почувствовал, что в моем восхождении что-то нарушилось.

Не могу точно сказать, когда это произошло. Помню только, шли дожди. Казалось, выйдет из гранитных берегов и зальет город обыкновенно вялая река. Под ногами валялись враз облетевшие листья. В блестящих лужах отражались зыбкие фонари. По полукруглому шоссе за университетом пробегали мужчины и женщины в спортивных костюмах, и их провожали презрительными взглядами надменные молодые люди, что бродили вдоль желтых заборов, скрывавших неведомую жизнь.

Я любил холмистую местность над крутой излучиной Москвы-реки. Темный стадион на противоположном низком берегу и пустынное кафе на набережной под самым мостом, где грохотали и больше не останавливались поезда метро, трамплин и церковь. Вид мерцающего, гулкого города и окутанный сырым туманом университет за спиной. Мне там хорошо думалось и забывалось. Но в ту теплую осень, ступая по листьям в темном парке и поднимаясь по глинистым дорожкам от пенной воды, я вдруг ощутил неуверенность и безотчетный страх. Я перестал улавливать очень тонкие и едва осязаемые вещи, в область которых вступил; они оказались враждебными, выталкивали и пугали меня, как пугал мир, от которого я бежал, и теперь боялся оказаться невостребованным нигде.

О моем страхе не догадывалась покуда ни одна душа. Я по-прежнему быстрее всех находил решение либо доказательство того, что решение невозможно, и все-таки нечто обманчивое виделось мне в удачливости, с какой покорялась чагодайскому дитяти наука и сам собой попадался из всех путей кратчайший и из всех способов легчайший.

Появлялись едва заметные трещинки, я замазывал их, маскировал, но делать это с каждым разом становилось труднее. Мои ошибки легко было приписать усталости, но Евсей спрашивал меня чаще обычного, подлавливал на растерянности, забрасывал десятками заданий и требовал, чтобы я работал на износ. Он дразнил, злил, мучал, как мучает, не имея улик, но зная свою правоту, преступника с нечистой совестью и железным алиби умный следователь. Надтреснутый гортанный голос, сухой, лающий кашель назойливого ментора, сопровождавший каждую выкуренную им сигарету, преследовали меня по ночам, и мне вдруг сделалось необыкновенно тяжело, будто изменился сам воздух вокруг, отнялись ноги и я оказался в условиях, при которых прежние навыки сделались ненужными, а потребовались совершенно иные, которых у меня не было.

Все это были зыбкие и неуловимые вещи, и мое угасание длилось долго. Я качался от отчаяния к надежде. Иногда казалось, все вернется - уверенность в себе, сила, удача, но ночами снились страшные и бессвязные сны. Снилась машина, на которой я еду по улице и не знаю, как ею управлять, как остановить или повернуть руль, а несусь с огромной скоростью вниз на перекресток; снилась война, где я никогда не был. Потом я просыпался и среди ночи начинал снова заниматься, быстро уставал, пил кофе, курил и работал снова, но у меня ничего не получалось. Что-то разладилось в мозгах - тот, второй, человек во мне скорбно молчал, душу охватывал ужас, и все яснее вставало передо мною одно недавнее воспоминание.

В последний год учебы в интернате всех мальчиков нашего класса повезли в военкомат. Мы затерялись там среди одногодков, обычных московских призывников, которых сгоняли со всего района. Испытывая сильное раздражение от бесконечных раздеваний, одеваний, взвешиваний, измерений и осмотров, от сальных шуточек помятого мужика в погонах, за нами надзиравшего, я тупо выполнял, что велели, и желал только, чтобы скорее все кончилось.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора