От этих слов у Рохеле задрожат губы. И, опустив глаза, она признается, что вообще-то очень боялась этого вечера, просто умирала от страха: ведь представлять публике избранные отрывки из произведений автора в его присутствии - это подобно тому, предположим, как играть отрывки из Шуберта, когда сам Шуберт сидит в зале.
Писатель предложит Рохеле Резник проводить ее домой: как раз сейчас ему лучше всего побродить по улицам, подышать вечерним воздухом, а они смогут побеседовать дорогой или даже посидеть в кафе, выпить чего-нибудь холодненького или горячего. А может, чего-нибудь покрепче?
И тут она совсем растеряется, зальется румянцем от ушей до шеи, словно вдруг расстегнулась застежка-молния на ее платье, и в полном смущении станет извиняться: к сожалению, провожать ее просто некуда, поскольку так уж случилось, что живет она прямо здесь - напротив Дома культуры, вон там, наверху, в мансарде, с левой стороны, вон ее темное окно, и она, честное слово, очень сожалеет, то есть не то чтобы сожалеет, а… ладно. Просто так уж случилось, что я здесь живу. Наверху.
- Но если окно ваше не освещено, - улыбнется писатель, - это уж точно означает, что никто вас не ждет и мы можем все-таки немного погулять?
- И всё же ждут. Хозелито ждет меня там. Я думаю, что он уже ежесекундно поглядывает на часы. Когда я немного запаздываю, он сердится на меня, заставляя чувствовать себя виноватой: мол, где была, что делала, как же ты могла, как тебе не стыдно…
- Хозелито?
- Это кот. Черт в шкуре кота.
Но писатель не отступит:
- Может, все-таки прогуляемся немного перед тем, как вы подниметесь на свою крышу? Я потом поговорю с этим Хозелито. Напишу вам записочку для него. Или, возможно, я подкуплю его… Только позвольте мне пригласить вас в одно особое местечко, которое находится в пяти минутах ходьбы отсюда. Это совсем рядом, в конце улицы и чуть влево. Идемте со мной: позвольте показать вам нечто и рассказать маленькую историю.
Как бы по рассеянности он возьмет ее нежно за локоть.
- Вот поглядите, именно здесь, на том месте, куда сейчас воткнули бутик, была много лет назад аптека "Братья Погребинские". И однажды, когда мне было шесть лет, мой дядя Ося, мамин брат, просто забыл меня в этой аптеке. Только спустя час с лишним он вернулся, нарычал на аптекаршу: "Что за безответственность такая!" Гаркнул на меня: "Ты, мелкий паскудняк (именно так: на смеси русского и польского), посмей только мне просто так исчезнуть!" Да еще показал мне кулачище и пригрозил, что надает оплеух. Но еще до того как дядя Ося вернулся, пока в аптеке оставались только женщина-фармацевт, я и целая гамма головокружительных ароматов, мадам Погребинская втащила меня в какую-то темную заднюю комнатку и начала показывать разные лекарства и яды и рассказывать про них шепотом - как каждый из них действует. С тех пор меня интересуют яды и притягивают всякого рода подвалы, склады, потайные ниши…
Тем временем писатель отпустит локоть спутницы, однако положит руку ей на плечо. На какой-то миг она задрожит, ее охватят сомнения, она не сможет решить, как ей следует поступить или что сказать, и потому воздержится от каких бы то ни было действий.
- Скажите, я наверняка уже нагнал на вас скуку?
- Нет, Боже упаси, ни в коем случае, мне не скучно, - испугается Рохеле Резник. - Напротив. Для меня это глубокое переживание: мне кажется, вы мне намекаете сейчас на то, что есть новый рассказ. Который вы еще пока не написали. Или вы уже работаете вовсю? Вы не обязаны мне отвечать. И простите, что спросила. Вообще-то писателю никогда нельзя задавать подобные вопросы.
Тут он уберет руку с ее плеча, но прежде сожмет его посильнее и прижмет к своему плечу.
Осторожно, словно ступая босиком по ночному полю, Рохеле Резник добавит:
- Я, например, уже вообще не верю в случайности. В последнее время бывают такие мгновения, когда мне вдруг представляется, что все происходящее, ну просто все-все, без исключений… только я не умею объяснить… А вам не кажется порой, что ничего, абсолютно ничего не происходит случайно?
- "Смерть и рожденье, листопад и расцвет… Железный закон - здесь случайностей нет", - процитирует писатель забытое двустишие Цфании Бейт-Халахми, вдруг всплывшее в его памяти.
- А мне, - скажет в ответ Рохеле, - пришлось с ним встречаться несколько раз на всяких семейных торжествах. У него было круглое розовое лицо, этакий ванильный пудинг, вечно улыбающиеся красные-красные губы напоминали вишню в пудинге, а пальцы его были слишком тонкими и сильно пахли одеколоном. Они, эти пальцы, то и дело щипали детей - неприятные такие слабенькие щипки за обе щечки.
- О ком это вы?
- О Бейт-Халахми. Его настоящее имя вообще-то не Цфания, и фамилия - не Бейт-Халахми. Что-то совсем-совсем другое, что-то похожее на Авраам Шулденфрай. Бумек. У нас его просто так и звали - "дядя Бумек". Что-то в этом роде. Однажды даже случилось так, что моя мама заменила актрису-чтицу, обычно выступавшую с ним. Та заразилась возвратным тифом, и мама моя выступала вместо нее на вечере художественного чтения, посвященном дяде Бумеку и проходившем в городе Кирьят-Хаим. Но даже на этом вечере, хоть я и не была маленькой девочкой, в армии уже служила, дядя Бумек чуть не каждые пять минут легонько щипал меня за щеки, а разочек и за другое место. Вообще-то он даже приходился нам дальним родственником. Не знаю, какова степень родства. Не совсем дядя, нет. Возможно, он был дядей одной из невесток? Или даже двоюродным братом матери одной из невесток? Что-то в этом роде, пожалуй. На наших семейных торжествах, когда я была маленькой, мне, бывало, говорили: "Вон, погляди на того человека, все время пожимающего руки и улыбающегося во все стороны. Это наш дядя Бумек, он же знаменитый поэт Цфания Бейт-Халахми". Он был похож на огромного пухленького-хорошенького младенца.
На вопрос писателя она ответит:
- Не знаю. Не уверена. Уже очень давно я о нем ничего не слышала. Вполне может быть, что он еще жив. Но я могу и ошибаться, и, скорее всего, его уже нет, ибо если он все еще жив, то должен быть примерно столетним.
Писатель окидывает ее взглядом и замечает, что зубы ее чуточку выдаются вперед и слегка раздвинуты. Она похожа на любопытную белочку, внимание которой приковано к чему-то необычному, но по меху ее уже пробегает трепетная зыбь: мгновение - и она отвернется и убежит от тебя в свою мансарду, к коту-ревнивцу.
Как бы невзначай писатель легко обнимет ее за талию, будто и здесь есть ступеньки и она может споткнуться.
- Пойдем, не бойся, Рахель. Давай проберемся украдкой во двор за этим домом, хоть на минутку. Вдруг та каморка все еще существует. Возможно, есть там какое-нибудь окно или форточка. Давай заглянем и посмотрим, что осталось и чего уже нет.
Неуклюжим движением она освободит свою талию от его объятий и, словно пожалев о содеянном, тут же мужественно произнесет:
- Да. Я иду. Покажите мне…
Но на заднем дворе, слабо освещенном желтоватым светом кухонных окон, обнаружатся только обломки мебели, развалившиеся детские коляски, картонные коробки, запахи жареного и мусора, рассыпавшиеся полосы, когда-то соединенные в жалюзи, хриплые переливы воды, спускаемой в унитазы, обрывки смеха и радостных возгласов, вырывающихся из телевизоров, доносящиеся отовсюду стоны кондиционеров да внушающие ужас торопливые перебежки ночных котов.
Писатель с натугой выдавит из себя две-три путаные фразы о мутном потоке времени и лабиринтах памяти. Произнося это, как бы погруженный в раздумья, как бы по рассеянности, проведет он пальцами по ее волосам, там, где начинается коса, возьмет за плечо и нежно притянет к себе. Но его новая книга, обернутая в коричневую бумагу, закрепленную двумя резинками, отгородит их друг от друга, словно рыцарский щит, и наилучшим образом защитит ее плоскую грудь от его груди. И вдруг она вымолвит голоском детским, легким, чуточку дрожащим, тоненьким, как щебетанье птенца, совершенно не похожим на тот ее теплый голос, что звучал со сцены: "Но я немного боюсь…"