Григорий Каковкин - Теория и практика расставаний стр 36.

Шрифт
Фон

Слава Куприянов взглянул на нее еще раз, мимолетно вспомнил девочку-горнолыжницу на Домбае и решил, что теперь она во много раз притягательней, красивее, но недоступней. Он задумался о том, о чем любой и каждый хоть раз спрашивал себя: почему любимый человек уходит, убегает из твоей жизни, почему так мало в жизни совпадений? Почему с этим ничего нельзя поделать? Из сотен приятных нам людей мы останавливаемся на ком-то одном, на – нем, на – ней, называем его любимым, единственным и ждем чего-то невозможного. С самого начала не следует ждать, а мы – ждем. Надеемся, что недоразумение нашего несоответствия чудом разрешится. Войдут, позвонят, найдут, оценят, простят, поймут – сотни бессмысленных глаголов и никакой реальности. Только тайна закрытого, другого языка, языка тела, тела желающего, которое само все определяет и с немотой, упрямо, днем и ночью шепчет – "только он", "только она"…

На следующий день утром она проснулась от того, что на кухне демонстративно гремели сковородками, кастрюлями и тарелками, как будто там проходил несанкционированный марш антиглобалистов. Они с Борей, нагулявшись вчера, спали, вырубились, как в нокауте, а утром Татьяна не сразу сообразила, где ночевала, что с ней. Взглянула на часы, поняла, что марш организован специально для нее Ольгой Кирилловной – в одиннадцать, считала она, пора вставать всем, и особенно непрошеным гостям.

Когда Татьяна вышла из комнаты и направилась с сыном в ванну, умываться, чистить зубы, ей отчетливо сообщили две новости, одна: "Славик ушел на работу и скоро будет звонить" – и вторая: "Вас ждут сырники". Эти сообщения были не радостны – ей предстояло один на один завтракать и разговаривать с бывшей свекровью. Но все оказалось не так тяжело: та только подозрительным взглядом рассматривала их с Борей сходство и длинно расписала рецепт этих самых сырников, которые у нее получаются "всегда одинаковые и всегда лучше всех, ни у кого такие не выходят". И правда, лгать не пришлось – "сырники ваши очень вкусные, Боря съел их с удовольствием". Потом зазвонил городской телефон. Ольга Кирилловна взяла трубку и позвала так, будто Ульянова остается здесь жить навсегда:

– Тебя, Таня, Славик.

После этого звонка они с Борей поехали на работу к Куприянову. Он взял мальчика с собой и отпустил Татьяну на место встречи, в парк. Она опять часа три нарезала круги по мерзлым дорожкам, старалась не впадать в отчаяние, не думать о том, что будет или может быть. Боря же был в восторге – ему дали посмотреть в микроскоп, он побегал по виварию и понаблюдал белых породистых крыс, покормил их корочкой хлеба, что, конечно, было нельзя, но ему – можно, и потом он помнил об этом всю жизнь. Воспоминание сначала называлось "в гостях у дяди Славы", а потом "в виварии на работе у первого маминого мужа".

Вечером они снова просидели на кухне у Куприянова. Таня разменяла несколько сотен долларов на рубли и устроила настоящий пир, который, впрочем, был какой-то горький от неопределенности и бойкой сообразительности Бори, который все чувствовал, старался понравиться и Ольге Кирилловне, и дяде Славе, он много говорил, читал стихи, стоя на стуле, – сам напросился. Ульянову что-то настораживало в этом откровенном детском предательстве – ни разу не спросил об отце. Татьяна опасалась и сама оказаться вот так, на стуле, и с выражением для кого-то декламировать, чтобы понравиться и снова выйти замуж. Она не хотела ничего менять, только боялась, что обстоятельства могут заставить.

Но, к счастью, ничего этого не произошло. На третий день она сообразила позвонить с почты домой, может быть, Федор уже там, ждет. И муж тут же снял трубку. Оказывается, вернуться можно было уже вчера. Он обзвонил все гостиницы и друзей – ее не нашел, гулял полдня в парке, и у него куча хороших новостей. Главное, он навсегда нашел прикрытие бизнесу, "выше уже у нас, в России, только Господь Бог", и теперь им ничто не угрожает, можно строить дом, покупать землю, квартиры – можно все, никто никогда их не тронет.

Она спросила:

– И сколько это стоит?

Он замялся и ответил:

– Ничего. – Но вдруг вспомнил, что они говорят о пустяках, это все уже в прошлом, и он почти крикнул: – А ты-то где, где вы с Борей?! Где?!

– Неважно. Я приеду и все расскажу. С нами все в порядке. Все хорошо.

– Где?! Где?! – настаивал он.

– Хорошо. Все. Не волнуйся же!

– Давай я за тобой заеду. Ты – где?!

– У Куприяновых, – ответила Татьяна. – Я сейчас. Я беру такси и еду сама.

– Где? – не сразу сообразил Федор. – Я не понял – где?!

– Не надо за нами ехать, мы – на такси. Через полчаса. Жди. Мы скоро.

И повесила трубку.

Вернулась к Куприяновым и объявила:

– У меня все закончилось. Хорошо. Вот так. Мы едем. Боря! – крикнула она, хотя кричать не надо, в маленькой квартирке любой шепот как артиллерийский выстрел. – Одевайся! Слава, у тебя есть машина?

– Что?

– Машина у тебя есть? – я спрашиваю.

– Ну, только та, что была, сейчас она не на ходу.

– Это неважно…

Ульянова зашла в комнату, достала из-под кровати рюкзак, приоткрыла его, нащупала три десятитысячные пачки долларов, затем решила, что хватит двух, вынула их, подошла к Куприянову, засунула ему в руку. Не давая ему разжать ладонь, она смотрела прямо на него, в лицо, все еще удивляясь его тонким губам.

– Держи. Купи себе нормальную машину. Нормальную. Купи. Не сопротивляйся. Для меня это ничего, почти. Держи.

Когда она ушла, Ольга Кирилловна посмотрела на сына, на его потухшие глаза, сжатые в обиде губы, и приободрила:

– Что ты? Ничего. Все правильно.

– Вот, – сказал Куприянов, показывая деньги. – Она – богатая.

В ответ Ольга Кирилловна с частушечьим ритмом пропела:

– Кто на свете всех богаче,
Тут и нечего гадать,
Это мы, милы девчонки,
Нам и голым есть что дать.

Куприянов пошел в комнату, надо было собрать раскладушку. Буркнул напоследок, себе под нос:

– Ты мне это уже пела. Однажды.

Такси поймали сразу.

Немного постояли в пробке на Садовой. И еще в одном месте, на перекрестке. Потом она не могла вспомнить, где же это было, и вообще как они ехали, кто их вез, какой марки была машина. Затем они с Борей поднимались на лифте, и ей казалось, что ее дом за эти три дня как будто изменился – и сам лифт, и запах в подъезде, и лампочка возле двери почему-то перегорела. Она стала искать ключи в карманах и в рюкзаке, но Федор услышал возню за дверью и открыл сам.

В темноте она не успела рассмотреть обожженного злостью, яростного лица мужа, каким-то быстрым, нацистским движением, как она потом его назвала, он взял своей большой ладонью маленькую Борину головку, протолкнул ребенка себе за спину и то ли прошипел, то ли прокричал:

– Иди к себе в комнату! Играй!

И тут же этой, освободившейся рукой ударил Татьяну по лицу. Он дернул ее за пальто, втолкнул в квартиру, прихлопнул ногой дверь. Как загнанного зверя, оттеснил в коридор, ведущий в кухню. Он надвигался на нее, стараясь еще несколько раз ударить, она отскакивала от его рук, загораживаясь, не понимая, что происходит, и плохо разбирала поток его слов.

Он кричал:

– Оказывается, ты действительно блядь! Ты блядь. Это не игра! Это тебе не игра! Ты – шлюха! Шлюха! Шлюха!!! Я! Я! Я!!!

Он захлебывался в этом оскорбленном "я", прижал ее к стене и два-три раза очень сильно ударил.

Слезы и боль, спазм во рту соединились сразу, а потом добавились горечь, обида и ощущение, что это происходит не с ней, потом прибавился страх и стыд за Борю, который все это слышит, если не подсматривает сейчас из-за угла, и видит: маму бьют. Федор не останавливался. Удары следовали один за другим, кажется, становясь еще сильнее. Татьяна молча скатилась по стене, закрылась руками и только, когда получила заключительный удар ногой, почувствовала – это конец, больше бить не будут. И как вдруг это хорошо. Как хорошо, когда ты просто сидишь на полу, плачешь, тебе больно, но тебя уже не бьют. Просто не бьют, это так хорошо. Не бьют.

Ульянов немного успокоился и произнес:

– Какая же ты мразь, Таня. Я! Я! Я! Я, блядь, хожу по лезвию ножа, на заказе вишу, а ты, блядь, уже запасной аэродром нашла, вернулась к нему, блядь, с моими деньгами. Ты сука, Таня, ты должна знать, что ты – сука! Сука! Сука! Сука!!!

Он нашел для нее новое слово, и оно снова, как генератор, снова завело его. Он захотел ее еще ударить, но, взглянув на вздрагивающий комок у стены, на ее светлые волосы, которые от холодного и жалкого луча света из окна показались ему еще желтее, остановился, пнул ногой стул, стоящий рядом, вышел из кухни и подвел черту:

– Блондинка, сука! Ты меня уже похоронила, а я живой! Я живой, сука! Ты поняла?! Живой, блядь, живой!

Несколько часов она сидела в углу кухни, вздрагивала и шептала про себя: да, я блядь, да, я шлюха, я сучка драная… Потом впала в какое-то забытье, отдаленно похожее на сон, но не сон; ей показалось, она летит куда-то с папой на его серебристом самолете, тихо, монотонно работает двигатель, они летят, летят себе и летят, так хорошо летят – как птицы. И хотелось так сидеть вечно, хотелось превратиться в камень, в дорожный булыжник, и чтобы по тебе все ходили, а ты радуешься, ничего не чувствуешь, тебе не больно, давят, мнут, вытирают ноги – тебе все равно.

Потом она услышала, что он взял ребенка и ушел с ним – захлопнулась входная дверь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке