– Ты забыл? Тогда я напомню… Еврей сообщает: "К нам в местечко приехал гипнотизер!" – "А что он делает?" – "Чудеса делает!" – "Ну а конкретно?" – "Приходит к нему Рабинович, у которого такие сухонькие ножки… Он на костылях шлендрается. Гипнотизер пристально-пристально на него посмотрел: "Рабинович, брось костыли!" Представьте себе, Рабинович бросил костыли!" – "И что?" – "Разбился к чертовой матери!" – Абрам Абрамович дал мне мгновение, чтобы вникнуть в его намек. – Гипнотизируй, Серега, но так, чтобы люди не разбивались, не падали, а, наоборот, становились на ноги. В прямом и переносном…
Абрам Абрамович ощущал за меня повышенную ответственность еще и потому, что пациентов я принимал в его комнате. Выглядела она по-холостяцки неустроенной, сиротливой. Но неопрятности Анекдот как в поступках, так и в быту не допускал.
Восемь остальных комнат населяли русские люди, и все лелеяли Абрама Абрамовича, называя его Абрашей. Жить в коммунальной квартире и оставаться здоровыми – вряд ли реально. Анекдоту не давали забывать, что по профессии он доктор. Жаждать медицинских рекомендаций – извечная людская слабость. От Абрама Абрамовича соседи ждали спасительных разъяснений: касательно себя, родителей-стариков и малых детей. Анекдот и без правой руки направо и налево раздавал советы.
Но вдруг комната его превратилась в психоневрологический кабинет!
Денег я поначалу не брал. Но Еврейский Анекдот возразил:
– Моим соседям восстанавливай невосстановимые нервные клетки бесплатно: от их психики зависит и моя психика. И твоя "практика"… Но с других? Не заплатив, они не излечатся! Кто же поверит, что настоящий врач не берет за лечение?
Стремясь внушать людям надежды, я вобрал в себя столько чужого горя, что сам начал понемногу надежды терять. Но виду не подавал: нельзя же уныло лечить уныние.
– Вы дерзнули бороться с психозами без диплома? – спросил меня председатель распределительной комиссии. – Теперь дерзните с дипломом!
Меня "распределили" в психиатрическую больницу.
Первое предназначение анекдотов Абрам Абрамович, как известно, видел в том, чтобы смягчать ими драмы. Перед тем как мне предстояло отправиться в психбольницу, он попробовал влить в меня самого успокоительные лекарства.
– Такая была история… Приходит врач-психиатр в палату и предупреждает своих пациентов: "Сейчас явится новый больной и станет утверждать, что он Наполеон Бонапарт. Но вы не верьте ему. Не верьте… Потому что Бонапарт это я!" Прости за анекдот-доходягу. А вот просто дряхлый. "Врывается в палату психбольной с толстенной книжищей и восклицает: "Смотрите! Какая странная пьеса… Сотни действующих лиц. Даже тысячи!" А из коридора доносится крик санитара: "Кто спер телефонную книгу?.."
Одна из основных медицинских заповедей – не привыкать к человеческим мукам. В больнице, где я вознамерился исцелять и спасать, врачи до того привыкли к чужим страданиям, что обсуждали телевизионные передачи и новые фильмы, когда санитары вязали буйнопомешанных. Поскольку ненормальные ничего и никому не могли рассказать, местные донжуаны похотливо обхаживали медсестер не только на лестничных площадках и в коридорных углах, но и забивались с ними в процедурные кабинеты.
В тот день, когда я "заступил на должность", один тихий больной повесился на скрученной простыне. Паники и грусти по этому поводу не наблюдалось… А в буфете я услышал, как, давясь смехом и пирожком, один целитель говорил другому:
– Послушай анекдот на аналогичную тему! Приходят в гости к еврею, а он барахтается под потолком, обвязав свой живот подтяжками… Воображаешь картину! "Что ты делаешь?" – спрашивают его. "Жить не хочу! И решил повеситься!" – "Так петлю же надо на горло…" – "Пробовал, задыхаюсь!"
Буфет жизнерадостно загоготал. Анекдоты здесь рассказывали не для смягчения драм, как это делал Абрам Абрамович. Поскольку сами драмы целителей веселили.
"Не дай мне Бог сойти с ума!" – внезапно пронзила пушкинская строка.
Через неделю меня вызвал к себе главный врач с пародийной фамилией Гурманский. Не для знакомства, а, как было сказано, "в порядке ознакомления". На гурмана он не был похож: тощее лицо, обтянутое небрежно побритой кожей. "Если из его фамилии убрать букву "р", получится Гуманский, – подумал я. – От слова "гуманность".
Но гуманностью от него уж тем более и не пахло! От него пахло бессердечием. Нос, подбородок и взгляд были до того кинжально заострены, что ими, казалось, можно было порезаться… Обрезаться можно было и об его характер.
Не предложив мне сесть, Гурманский сказал:
– Работа у нас боевая! Предупреждаю, Сергей Борисович.
Боевой она была лишь в том смысле, что больных часто били: кричи не кричи, а пожаловаться они никому не могли.
– К нам поступили двое больных с вывороченными мозгами: система им не нравится, режим их не устраивает, – сообщил главный врач. – Вот с них и начните! Научно обоснуйте диагноз… Научно! Вы поняли?
"Не дай мне Бог сойти с ума…" – вновь пронзила строка. – Не дай мне Бог… от всего, что я увидел здесь и услышал".
В тот же вечер мы, потеснившись, всем семейством собрались в комнате, которую по-прежнему называли Дашиной.
– "Хождения по мукам" продолжаются, – доложил Игорь с шутливостью, которая грозила оборваться рыданием.
А я рассказал о психиатрической больнице и беседе с ее главным врачом.
– Что же делать? – спросила мама. И посмотрела на Абрама Абрамовича, ожидая спасительного ответа.
Он молчал.
– Уезжать, – отбросив палку и поднявшись без ее помощи, произнес отец. – Уезжать…
Книга вторая
Стена плача
Продолжаю свои вечерние путешествия… нет, не случайно уходящие в ночь: туда, в ночь, во тьму, ушла судьба всей нашей еврейской семьи. Только потому, что она еврейская… Смеет ли существовать на свете такая причина? И смеет ли называться белым светом тот свет, где столь черная причина все-таки существует?!
Вспоминаю, восстанавливаю историю нашей семьи по фактам-кирпичикам, чтобы потом записать, а еще поздней вырвать, отторгнуть все ненужное, лишнее, отвлекающее от сути.
Пальмы, магнолии… И дома белого, не притягивающего жару, цвета. Город похож на южный курорт.
Но курорты бывают не только жаркими… А на прохладных курортах прохладно, не зазывая к себе в дома, встречают заезжих. Это не свои и не гости, а именно заезжие, транзитные пассажиры. Как же мы не подумали, что такой пассажиркой может оказаться и Даша, отправившись в Прибалтику – вслед за мужем и в поисках покоя? Но обычный транзит обещает продолжение дороги. А дорога сестры оборвалась… Даша могла бы поехать и в другую сторону, в южную, вместе с нами – и тогда бы… Но к чему забегать вперед, сокращая то, что и так было кратким?
* * *
"Роман с вырванными страницами…" Говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Но мудрость – и даже самая общепризнанная! – не может считаться универсальной, годиться на все случаи. События, настигающие подчас даже личность обыкновенную, оказываются неповторимыми не только в истории этой личности, но и в истории человечества. "Все, что есть, было. Все, что будет, было", – утверждал мудрейший Екклесиаст. Но и он ошибался. Неповторимость ударов и ситуаций, что обрушиваются почти на каждую жизнь, опровергает его слова. Они годятся для происшествий глобальных, но не для индивидуальных людских судеб, в которых все гораздо сложнее. Интимная сфера загадочней планетарной. Уж поверьте мне, психоневрологу… И ничто тут на любые случаи не годится! Очнувшись, словно на иной планете, в Иерусалиме вместе с мамой, отцом и Еврейским Анекдотом, я оказался вдали от Даши и Игоря лишь формально… Их повседневное бытие я ощущал разумом, колеей своей. И не потому только, что мы, трое, родились в один день и один час. Оторванность от самого дорогого, исчисляемая километрами, гарантирует иногда полное отсутствие разрыва душевного. Чем размашистей разбросаны по свету преданные сердца, тем необходимей они друг другу.
Иерусалим, Рига, Нью-Йорк… Как оказались в разных концах планеты те, что были неразлучимы? Разлучать – это излюбленное занятие не только смерти, но и жизни. Она даже более изобретательна в этом смысле, ее способы разнообразней и изощренней.
Прежде немногословная Даша стала присылать письма, воссоздававшие жизнь ее в мельчайших деталях. Повторюсь: мельчайшие – это вовсе не мелкие, по значению своему они часто, как и раньше, выглядели даже крупнейшими. И брат чуть ли не ежедневно отправлял скрупулезно точные повествования о том, что происходило с ним где-то за океаном. Не утрачивая ироничного реализма, который порой походил на цинизм, если цинизм и реализм чем-то отличаются друг от друга. Никакой отторжимости вроде бы не было. Иерусалим невидимым магнитом притягивал их существа, а Рига и Нью-Йорк притягивали существа наши. Сила соединяющая оказалась мощнее разъединяющей.
Но все-таки… Все-таки я не предвидел того дьявольски ужасающего, что нависало над моей сестрой и, в конце концов, рухнуло на нее в Прибалтике. Я не представлял себе того психологически изнуряющего, что испытывал мой брат-психолог на другом континенте. Не предвидел, не представлял… Ибо вопреки Екклесиасту (да простится мне дерзость спора с ним!) не все, что есть, было. С людьми стрясается и еще небывалое…
"Как мы могли расстаться?! – вопрошаю я ныне себя самого. – Фундамент нашего дома был монолитом. И дом можно было перенести куда-то, в другое место, лишь весь, целиком, ни на один кирпичик не нарушая его основу, его фундамент".