И Зойка ответила ему бесшабашным, ненавистным мужским голосом:
– Кончай ночевать, начинай чай пить.
Зуй развязывал узлы за его спиной. В лощине не было ни души. Только лыжи лежали совсем невдалеке, крест накрест.
Занемевшее тело выпрямлялось и радостно ныло от свободы. Но, едва вскочив и увидев парня прямо перед собой, Кеша всё понял.
– Я… Сейчас… – принялся он лихорадочно, неловко стягивать полушубок.
– Берите… У меня ещё деньги. Вот! – теребил он пустой синий карман на рубахе. – Отдаю! Вам!..
– Своему другу прокурору из этого кармана отдай, – посоветовал парень, матерясь тихо и деловито. – А мы из какого-нибудь другого кармана подлатаемся.
Он косолапо перетаптывался и бегло оглядывал ельник.
– Всё берите!!! – пронзительно закричал Кеша, бросив полушубок в сторону, на снег, и заплакал, раздетый.
– Всё! Всё!.. – рвал и рвал он с себя жёлто-зелёный галстук. Но, оттянутый в сторону, галстук подлетал и подлетал, взвиваясь, к его шее и щёлкал по кадыку жёстким кривым узлом.
– Ни-че-го не жал-ко! – рыдал Кеша вверх, в радостно разверстую синюю бездну. Она сияла над ним страшной ледяной пустотой, от которой стягивало и ломило затылок.
Он смолк внезапно, услышав знакомое металлическое клацанье за спиной. Обернуться Кеша уже не успел. Парень мягко, всем телом, приналёг на него сзади, обхватив обеими руками. В груди у Кеши хрустнуло, потом хрустнуло ещё поглубже – и медленно провернулось. Рыжая звериная улыбка качнулась прямо перед ним, в заснеженных ветвях могучей ели – и заплясала в глазах, а потом застыла. Парень плавно вытянул нож, тёмный от крови.
И Кеша упал лицом вперёд, с широко раскрытым ртом – упал, уже не понимая того и раздваиваясь. Жизнь рывками вытягивалась из его пищевода и ускользала вверх неотвратимо, захваченная невидимыми и цепкими звериными когтями.
Зуй перешагнул через дёргающееся тело, как перешагивают через трухлявое бревно.
– Не любит дядька Нечай, когда городские базлают! Ой, не любит, – поморщился он равнодушно и вытер снегом нож.
Под внимательными взглядами двух ворон парень переодел Кешу в свою фуфайку, прожжённую в нескольких местах, со смехотворно короткими рукавами. Руки и ноги были податливыми. Вязаную шапку Зуй оставил на Кеше. Только натянули её на лицо, до самого подбородка. В нагрудный карман рубахи он воткнул письмо от "заочницы", присланное на собственное имя всего месяц назад, и засунул тело под хворост.
Кровь парень забросал снегом. Её было немного. И рыжая шерсть брошенного на снег полушубка не забрызгалась нисколько… Однако то, что не было Кешиным телом, ещё качалось в цепких невидимых когтях рядом, неподалёку, и болело тупой болью, и воспринимало происходящее с невнятной животной тоской, как если бы слышало всё и видело без всякого, впрочем, пониманья.
– Ещё один подснежник будет мусорам весной, – осмотрел Зуй хворост, накинутый на Кешу, будто деревянное рыхлое одеяло. – …Ландыш! Первого мая привет.
Пустой гранёный стакан, вдруг подвернувшийся под ноги, парень пнул в сторону, ворча без особой досады:
– Видит же, люди в фуфайках околели. Отдал бы полушубок. Хрусты бы сам разделил, пополам. Посидел бы до темноты. добровольно, с пониманием. И свалил бы, как человек, в моём куртафане, спокойно. Нет! "Вся мировая общественность!.."
Надевая полушубок, Зуй бормотал себе под нос:
– Монах этот, конечно, по зонам летает, как на крыльях, в рясе своей. Беседы душевные ведёт: со злом сражается… Но глянул бы он, как тут Капустина без него смарали! Зло устранили… Небось, паруса-то чёрные у него – обвисли бы.
Он поискал глазами лыжи. И вздохнул:
– Им шухерно, конечно. С непривычки. Монахам… А то, что мы все под риском окажемся, едва он на грейдер вырвется, этот колобок, их, молельщиков, не колышет. Как будто мы и "не други своя". Чудно дядино гумно!.. Из-за одного мурла городского всем нам пропадать – не весело… Нет, врёшь, монах: не возлюбил ты нас, "братьев своих", больше, чем его, мурло это… А я – возлюбил.
Вороны тем временем переместились на ближайшую ель. Одна из них чистила бурый клюв.
Надев лыжи, Зуй посмотрел вверх, в синеву. Редкие, едва видимые остатки облаков дотаивали под сильным зимним солнцем по краю небес. Но и их, словно случайные перья, сгонял, сметал со свода стремительный небесный ветер, летящий из бездонного зенита. И они уносились к дальней кромке леса, распадаясь по пути в холодном пространстве и превращаясь в ничто. Шумели поблизости и качались вершины тёмных елей. Но тихо было в низине.
– Как в избе… – озирался Зуй. – Воля. Теперь – она: воля вольная… Вот только мертвяк в избе, а так – не хило.
Он поднял со снега палки, сощурился на солнце. Где-то вдалеке зазвенькала синица.
– Собирались по-чистому дойти, – усмехнулся Зуй и двинулся меж молодых ёлок, на верх. – …Кормач крови не хотел. А куда нам от неё деваться, от краски? Ну, чудной.
Парень убыстрял ход, насторожённо ловя лесные шорохи сквозь скрип снега под лыжами, сквозь дальний, сонный шум одинокой машины на грейдере.
– С тараканами, конечно, Кормач, – качал он головой. – Больной. Но свой, буянский… Про летучие отряды – чего ж, послушаем. Про праведный всенародный поход. Занятная будет историйка… Не знает он ещё, что наступит, когда дядьке Нечаю в его мечтания поигрывать надоест… Зато я – знаю.
Вдруг Зуй явственно ощутил: из дальних заиндевевших зарослей, из-под низких кустов, за ним следит зверь с остановившимся дремучим, диким взглядом. В ту же минуту нечто красноватое, быстрое мелькнуло в стороне и исчезло за сугробом, как если бы пробежал меж стволов рыжий заяц.
Зуй сморгнул с ресниц странное виденье. Но под мгновенным солнечным лучом рыжий блеск снова вспыхнул в кустах – и погас.
– Не понял, – насторожился Зуй. – Чудно дядино гумно… Лес, что ли, со мной шутит? Или кто?
[[[* * *]]]
Ушедших Зуй нагнал по лыжне уже через полчаса. Монах теперь шёл первым, а последним – Кормачов.
– Извини, я там Капустина пощипал, – повинился Зуй перед ним без особого раскаянья. – Зато мой куртафан ему достался! Да, хороший был куртафан… Я такого размера с седьмого класса на себя не напяливал.
Остановившись, все смотрели на него в неподвижности и молчанье. Только старик улыбнулся Зую вяло, словно из сна.
– Ну, что? Кормач наденет? – спросил Зуй про полушубок. – А то Степана трясовица колотит. Он – ничего-ничего, а потом зубами чечётку бьёт… Как, дядька Нечай?
Старик покачал головой:
– Не надо ему после… того. Слабый Степан сейчас. Да и я не в той уже силе… А тебе, молодому, ничего: можно. Не повлияет… Ты в рыжем прикиде этом, с чистой ксивой, теперь на люди будешь выходить.
– Плохое дело… – вздохнул монах и затомился. – Плохое то дело, которое с нарушения заповеди начинается.
– Какой заповеди? – спросили одновременно и Кормачов, и Зуй.
– Не укради, такой заповеди.
Кормачов отвернулся от Зуя и больше не встречался с ним взглядом.
– Чудно дядино гумно! – удивился Зуй. – Ему, значит, в тепле зимовать положено, а нам?!. Нет, монах, вот эта самая заповедь – она нам не подходит. Наша заповедь: у богатого возьми – бедному отдай! Здорового раздень – хворого одень. Потому как всё богатое – неправедное!.. А у тебя что за заповедь такая? Не по совести? Где ты её откопал?
– Не у меня. Свыше она дана, – потупился монах.
– Не свыше! – резко возразил Зуй. – Её кто пером записал? Люди? То-то… Они понапишут!.. Подсунули нам много чего, чтоб мы быстрей перемёрли. В пользу тех, у которых заповеди сочинены выгодные – такие, чтоб жить.
– Праведным трудом нажитое трогать нельзя. А неправедное отнять надо, – неожиданно возразил монаху Кормачов.
Тот, не поднимая головы, чертил палкой кресты на снегу и молчал.
Старик усмехнулся. Он пошёл в гору первым, остановив Зуя, рвавшегося вперёд:
– Успеешь. Твоя очередь – на низинах.
[[[* * *]]]
Их путь к сторожке пролегал через большие снега. Однако можно было ещё пробираться по верхам, через густой шатровый ельник, держащий снег на лапах как на крышах. С пригорка все спустились в небольшую ложбину и стали затем подниматься круто вверх.
Кормачов теперь оказался вторым. За ним взбирался на гору монах. И последним, замыкающим, легко двигался Зуй.
– Глядите! Кот! – вдруг крикнул он всем. – Нет, ну точно – кот, рыжий. Вон, с обрыва сиганул. И на обрыв!
В тот миг Кешино земное ощущение себя почти исчезло. Витавшая поверху бестелесная сущность его выпала из цепких невидимых лап. Она плавно опускалась теперь вниз, в серую невнятную, сгущающуюся мглу, по мере того, как люди поднимались…
– Вот даёт! – дивился молодой, теряя из виду рыжее яркое мельканье, скрывающееся в чёрной хвое, и ловя его взглядом снова.
На возгласы его никто не обернулся. Зимнее солнце уже склонилось к западу, пропуская сквозь черноту елового леса короткие красноватые лучи. И в игре этих пятен, мелькающих впереди, то ли чудился, то ли виделся Зую опережающий бег рыжего быстрого зверя.
– Глянь, Кормач! – не выдержал Зуй, легонько ударив своей палкой по его на повороте. – Видишь, нет? Кто впереди-то?
– Вижу, – негромко и счастливо отвечал Кормачов, обернувшись. – Давно вижу… Два старца как будто всё время перед нами идут. А третий, он первым перед нами появился и что-то этим двум наказал. Потом пропал. Я узнал его… Эти двое, которые нас ведут – не знаю, кто. Видно только, что черноризники. А того я узнал. Узнал всесвятого… Кого-то из отцов в проводники он нам прислал.
Зуй смотрел теперь на Кормачова ошарашено, через плечо остановившегося поневоле монаха: