– Тьфу! – плюнул вдруг на них с портрета Хрумкин-патриарх и отвернулся, сменив анфас на брезгливый и однорогий профиль. – Вы измельчали. Внуки революции, вы измельчали до размера древесных жучков. Вы только источили конфискованное нами.
Хрумкин-флейтист открыл от удивления рот с чёрной дырою на месте зуба. А потом возмутился.
– Ах, так?! – закричал он, затопал перед портретом. – Действительно, вы откусывали крупные куски. Вы были крупнее, но зато нас теперь стало очень много! В сумме мы истачиваем, изгрызаем и перемалываем всё вокруг себя в гораздо больших количествах, чем вы!
Но Кеше вдруг резко не понравились обобщения – все эти многозначительные "вы", "мы", и он постарался отмежеваться от обоих Хрумкиных сразу. На всякий случай.
– Я, вообще-то, тут мимоходом. И, если у вас нет никаких доброкачественных девушек и вин… Пятизвёздочных девушек и продажных вин… Пойду я, – попятился Кеша к двери, раскланиваясь на ходу. – Я везде – мимоходом. И потому я свободен. От всего, в чём нет для меня хотя бы мельчайшей выгоды.
– А куда тебе деться от нас? – Хрумкин на портрете принял прежний, двурогий, вид. – Ибо некуда деться от нас человеку без…
– Без родины в душе? – глумясь и кривляясь, подсказал флейтист.
– Зачем же так ставить вопрос? – донеслось с портрета. – Если у человека нет родины в душе, то и самой души у него – нет. Он – наш!
– Да, я существую свободным от условностей! – дерзко подтвердил тогда Кеша. – Да! А что?.. Будет ещё тут всякая рогатая бездарность разоблачать мои лучшие качества.
– Сам по себе никто не существует, – усмехнулся Хрумкин с портрета. – Либо человек со своей, с позволения сказать, родиной – либо он против своей, с позволения сказать, родины. То есть, с нами. Третьего не дано.
– Ну, меня, допустим, подчинить вообще невозможно! – нисколько уже не боялся рогатого портрета Кеша. – Прошу заметить: принадлежащий всем не принадлежит никому в отдельности. Даже родине – одной родине – меня запрячь никогда не удавалось! Особенно, во время осенних и весенних армейских призывов. Я от дедушки ушёл вполне успешно, я от бабушки ушёл, вообще-то, тоже. А свалить от вас – это для меня семечки. Навык есть навык!
– От бабушки? – словно эхо, переспросил портрет. И страшно возмутился: – Ушёл – от бабушки?!! Ты?!!
Знаки над его головой сотряслись снова. Но Кеша только презрительно дёрнул плечом и попытался шагнуть за порог. Тогда молодой Хрумкин вытащил из-за голенища сапога блок-флейту, быстро и привычно скосил глаза на дырочки и заиграл нечто заунывное, чарующее, влекущее – и невыразимо сладостное, мелко дребезжащее.
Кеша сделал сильный рывок, пытаясь вырваться из плена музыки на волю, однако споткнулся о приступок, шлёпнулся на живот. И пополз вдруг на звук флейты, извиваясь по-змеиному.
– Я летел сюда только для развлеченья! – протестовал Кеша с пола, пытаясь сопротивляться неуклонному продвижению собственного тела к флейте, по мучнистой древесной пыли. – Я рассчитывал встретить здесь девиц, между прочим!.. Хрумкин, друг, что ты делаешь со мной? Это же насилие над моей свободной личностью! А кому я редьку безвозмездно нажёвывал, как беззубому младенцу? Безобр-р-разие…
Однако флейтист Хрумкин дудел и дудел, не разводя глаз. А Кеша уже стоял перед ним на коленях, возле круглого кособокого cтола, извиваясь и раскачивая головою в такт мелодии, будто заворожённый.
– Будут тебе "кадры". Вино и девки – будут! – раскатисто пообещал Хрумкин с портрета, и водяные знаки, сотрясаясь, запрыгали над его головой: – Будет тебе всё, делающее тебя окончательной скотиной. Каждому – своё.
– Так вот где – фашизм!.. – растерялся Кеша, не переставая раскачиваться. – Суперфашизм… Вот где оно – настоящее человеконенавистничество… Сладкий Бухенвальд, пр-р-роклятье. Ловко!
Однако его сознание уже крепко и радостно ухватило обещанное – "будет тебе всё!"
Извиваясь в приторных волнах музыки, он успевал выжидательно поглядывать по сторонам; Кеша больше никуда не спешил.
Как вдруг он заметил то, чего в квартире флейтиста раньше не было никогда – а именно, три закрытые двери, подёрнутые густой шелковистой паутиной. Девушки, однако, всё не появлялись. "Обманул, суперфашист пресловутый, – огорчился Кеша и чуть не заплакал. – Надул, рогатый. Обещал же растлить, а сам…"
Но тут паутина дрогнула, затрепетала всюду, будто серая шелковистая кисея – двери начали открываться одна за одной с невероятным, пронзительным скрипом. И из каждой на звук блок-флейты выходило по нарядной странной женщине преклонного возраста! На первой раскачивались мерно шкуры мёртвых зверей. На второй глухо стучали частые бусы, выточенные из умершего дерева. На третьей были браслеты и ожерелья из костей покойных слонов.
И все они сжимали в руках медленно погибающие цветы, отрезанные от своих корней. И приторный запах корицы разлился в пыльном сквозняке… Седые как волки, женщины двигались к Кеше с пылающими глазами, колючими от старческого вожделения.
– Ну и девицы, гадство, – опешил коленопреклонённый Кеша. – Тоже мне, ночные бабочки. Да им… по сто лет в обед! Это… Это же гидры порока раннего палеолита! Конечно, я с древностью на "ты". Но не с такой же!
Он вскочил с пола, преодолев музыкальный плен в одно мгновенье. Потом попятился, заорал от ужаса и забился в тоске, упав спиною на шаткий стол. Тот затрясся под ним, словно был спиритическим. Кеша озирался ещё, отыскивая глазами флейтиста, и не находил его нигде.
– Хрумкин! Сволочь. Мы так не договаривались!.. – дрыгал он ногами. – Мне нужно всё – из того, что я хочу. Я! Я! А не ты. И не он! Твоему дедушке это всё, может, и подходит… Где ты?
Но только невидимая флейта всё играла и играла, подвывая сама себе. И три плотоядные седые старухи тянули скрюченные пальцы к Кешиной шее, приближаясь неотвратимо и клацая фарфоровыми ровными зубами.
– Цыц! Лярвы! – приказывал им Кеша, пытаясь спрятаться под стол и брыкаясь. – Свой детородный период я закрываю досрочно, на переучёт!.. Цыц, лярвы, цыц!
– А-а-а, – завопили женщины. – Будешь наказан! Будешь наказан! Не уйдёшь!
И все три вцепились в его плечи одновременно. Они затрясли, задёргали Кешу в разные стороны.
– Господа женщины! Остановитесь немедленно. Господа женщины, хук! – отбиваясь, кричал он. – Я вообще-то не родной… Тем не менее, согласен на всё. Как всегда, на всё. По ходу жизни. Только сначала… Давайте поговорим!
Он ещё сильно надеялся на какой-нибудь обманный манёвр в далёком будущем. Но флейта взвыла вдруг по-волчьи!.. Кеша вздрогнул, проснулся и расстегнул ворот полушубка трясущимися руками.
– …Ну, погулял, называется, – забормотал он в автобусе, не слыша своего голоса за гулом мотора. – Ну, Хрумкин:
привёл! К высшим идеалам, гадство… Всем лярвам лярвы – хрумкинские лярвы: чуть без наследства не оставили… А как ведь хорошо играл поначалу! Косая бездар-р-рность. К Хрумкину больше – ни ногой…
Он стряхнул с себя дурной сон, сердито оттолкнул женщину, теребившую его за рукав и что-то кричащую, и начал быстро рисовать ногтем на заиндевевшем окне автобуса клетки и углы, пряча подбородок в рыжий ворот полушубка. Из них получались многочисленные слепые домики. Они подтаивали немного от пальца – и подтаивали ещё сильнее, если Кеша на них дышал.
– …Эй! Мычишь и мычишь! – кричала женщина. – А чего мычишь-то? Рассказал бы, что ль. Ску-у-учно!
[[[* * *]]]
Долгое время Кеша посматривал на неё с опаской. И всё удивлялся тому, что женщина – не старая, хотя и плосколицая. В короткой куртке и в дешёвых синих джинсах, выглядела она даже по-молодёжному. И уверенно склоняла к нему голову в волосатом берете, и без смущения ложилась на плечо, и пронзительно сообщала всякую дребедень прямо в ухо – сначала про мужей, потом про свекровей, потом про золовок.
Он втыкал холодный влажный палец в ушную свою раковину и тряс, чтобы не так свербило. Но кивал женщине:
– Говорите, говорите. Я пытаюсь выяснить, что у вас в подсознании. Вы раскрываетесь по Фрейду!
Кеша снова рисовал ногтем на окне слепые, подтаивающие дома.
– Кому-у-у? Какому Пофрейду? Раскрываюсь? – не понимала женщина. И допытывалась: – Ты, что ль, Пофрейд? А по тебе не скажешь.
– Это псих такой один был, Фрейд! – перекрикивал он шум мотора. – Умер уже! По ходу жизни. Но я успел изучить его. Досконально!
– А-а-а, – понимающе кивала она.
Он пояснял ей, напрягая голос:
– Иностранец – Фрейд! Вы его не знаете.
– Они слабые. Иностранцы, – норовя сказать в самое Кешино ухо, женщина стукалась лбом в его скулу. – Наши психи крепче – наших даже связывают. Я санитаркой работала два месяца, знаю. У меня рабочий стаж есть – два месяца!..
– Зато иностранные психи умнее, судя по Фрейду. Женщина! Зачем вы всё время колотите меня своей головой? – отодвигался Кеша, трогая ушибленную скулу с осторожностью. – Почему вы стремитесь меня хоть чем-нибудь, да травмировать? Я же вас ничем не обижаю. Ни головой, ни руками.
– Не помрёшь, – смеялась женщина. – Нежный какой. А я говорю тебе: наши психи – умней! У нас один на Марсе даже кем-то работал. Большим кем-то.
– Ясно, – сказал Кеша.
– У него на Марсе свой коттедж остался. С огородом. Он и кур там развёл, на нервной почве. Голландских.
– Там кислород есть, – солидно покашлял Кеша.
– А он говорил, нету. На привозном там живут. Этот псих кислородом как раз там торговал. На тебя был точь-в-точь похожий. И думаешь, в какую санитарку он влюбился? Нет, в какую, в какую?
Кеша крякнул и не ответил. Отвернувшись, он тёр пальцем и царапал старые бороздки на окне, быстро затягивающиеся льдом, как туманом.