Лифт уходил туда, где я никогда не был, - высоко в лабиринт, куда я заглядывал, задирая голову вслед за его уплывающей в ровном гуле светящейся кабиной, но не видел конца. Видел я в окошках мертвенные округлые лица людей, они глядели из светлой углубины, как из воды. Наш этаж был таким, куда лифт на вызов не приходил, и на том вечно маленьком, казавшемся отчего-то ненужным, лишнем этаже обрывались, делались неприступными для меня ступени дома. Над головой нависала вся его громада, а я стоял на пятачке у дверей своей квартиры, чтобы в этом доме не пропасть.
Я не смел и ступить в кабину лифта, именно что не смел - всегда стояла на страже консьержка и прогоняла от его дверки, зная, где живу, - на третьем этаже; и все пугали, рассказывая, что нельзя открывать эту дверку, иначе провалишься и случится самое страшное. Что там, за дверкой, кроется бездна, это я ведал уже и сам, когда вжимался в решетку и видел бесконечный зарешеченный со всех сторон провал, похожий и на тупик, откуда бездомно дышало что-то неведомое, нечеловеческое.
На самом гранитном дне дома жила в стеклянной будке Старуха: в будке той было видно топчан, стол, железную черную лампу, что следила даже посреди дня своим раскаленным недремлющим оком, чудилось, за самой Старухой. Я думал, что это не иначе квартира ее и что она такая бедная, но и вечная, бессмертная. Как бывает, старух этих, консьержек, было две - злая и добрая. Хоть могло их смениться и больше, пока мы жили в доме. Злой я вовсе не помню. Та, что добрая, с седым легчайшим чепчиком волос, нянчила меня в коляске - она сама любила об этом вспоминать. Ей оставляли внизу коляску, и она бралась за ней следить, то ли из жалости к живому крохотному существу, то ли из снисхождения к взрослым, нелюбимым в этом старом сановном доме людям. Старуха всегда имела для меня про запас конфету. Этих ее старушечьих конфет я не любил, как не любил с детства жалости к себе и к своей семье. Но когда она ходила отпирать двери, жалко выскакивая по звонку из своей конурки, шаркая тапочками, - тут она становилась мне родной, и любил я всю ее немощь и глупое усердие, а входящих в дом, тех, кому она услуживала, встречал волчонком. Эти люди садились в лифт и пропадали из моей жизни, всякий раз будто навечно.
Соседей я никогда не видел и не знал, что это были за люди. Двери высоченные, из двух массивных створок, будто два исполина стоят на посту в дубовых, до пят, шинелях. Лишь однажды увидал в одной двери щелку. Из щелки чуть заметно сквозил свет. Я подкрался ближе, не удержался, сунулся вовнутрь и провалился за порог этой чужой квартиры. "Кто там? - раздался откуда-то спокойный ровный голос. - Варвара Ильинична, погляди, что там такое?" У меня не было духа бежать, да и голос этот будто поймал меня, как мушку, в свою томную паутину. Зашаркали старушечьи шаги и вышла из-за угла, из темноты на свет, озираясь пугливо в коридоре, похожая на пичужку старуха: небольшого росточка, в пушистой домашней кофте, с очками на носу. Она глядела то на меня - на комок живой в углу - то на распахнутую настежь дверь и растерянно что-то соображала, опасаясь напугать, сделать со мной что-то неловкое. "Это, Илья Петрович, мальчика соседского к нам занесло. Дверь-то я не захлопнула, ну и растеряха!" "Мальчика? - Голос с радостной охотой распахнулся мне навстречу, и я с удивлением услыхал свое имя: - Олежку, что ли, маленького? Нины Ивановны внука? Ну, веди его, веди же, я хоть на него погляжу..."
Старуха неловко поманила меня, чтобы закрыть дверь, глядя с жалостью и не зная, что сказать мне для начала, такому неожиданному да самозванному гостю. "Проходите, дорогуша... - пролепетала она. - Проходите, проходите, мы вам очень рады... Будем знакомиться..." Я очутился в комнате. Посреди круглый стол, покрытый мягкой бархатной скатертью; над столом нависал абажур с кистями, обдавая кругом света, так что и комната показалась мне вовсе без углов, круглой. Воздух в комнате был непрозрачный и ощутимо сладковат, как чаек с сахаром. За столом в кресле восседал грузный старик, строгий, даже грозный на вид, укрытый до пояса шерстяным пледом. Он как-то весело, но и печально глядел на меня и подозвал сразу к себе: "Ну, здравствуй..." Меня усадили отдельно на стул, и появился стакан с чаем да невкусное - я его попробовал - засушенное печенье. Верно, я дичился, молчал, хоть все в комнате завораживало меня своей добротой, покоем прошлой жизни, и не было даже следа другого присутствия, все вещички были в комнате такие ж старенькие, как и эти старые люди.
Вдруг старик сказал решительно что-то принести старухе. И на стол водрузилось нечто диковинное. "Это микроскоп... Варвара Ильинична, нам бы водички, капельку... Так-с... А теперь погляди..." То, что я увидел, заставило меня отпрянуть и тут же вновь прильнуть к глазку: там что-то плавало, похожее на рыбок. После того как я нагляделся на это чудо, старик положил под микроскоп осколочек сахара, и я увидел прозрачные горы его кристаллов.
Не помню как очутился в нашей квартирке. Никто так и не узнал, где я был и что увидел... Потом бродил я подле этой двери много дней и по многу часов, но не являлось в ней щелки, а было глухо. Кристаллы и водные рыбы зажили в моем воображении сами по себе, без старика со старухой и железного уродливого аппарата.
О том, что умерли наши соседи, старики, я узнал от доброй консьержки, с которой всегда о чем-нибудь говорил, потому что ей было скучно сидеть в своей будке. Она сказала, что в этой квартире больше никто не живет. И я стал думать, что смерть - это когда пустеет квартира, где жили люди. Подумал я о микроскопе, куда он делся, и обо всем, что видел в той квартире, и само собой мне представилось, что этого ничего тоже не должно было остаться. Все это исчезло, раз исчезли старик со старухой. Тоже умерло и больше не живет в квартире. Ощущать пустоту за их дверью было какое-то время любопытно. Я стукал по ней кулаком, если проходил и вспоминал о стариках, веря, что дверь никто не откроет. Но однажды поднимался по лестнице и увидел, как навстречу из этой квартиры вышли спокойно люди: мужчина и женщина. Консьержка сказала, что в квартиру въехали новые жильцы. Мысль, что в этой квартире могли снова жить, была мне противной. Я отчего-то понимал, что старики уже не знают, что их квартиру заняли другие люди. Мне думалось, что если б они знали об этом заранее, то жили бы в ней до сих пор. А так казалось, будто их обманули, а люди, что въехали в нее, взяли себе чужое, может, и микроскоп. После я много раз видел, как они входили и выходили, похожие в моем воображении на воров из мультфильма про Малыша и Карлсона. В этой семье тоже рос ребенок, одних со мной лет мальчик. Иногда я видел его со стороны, проходящего по лестнице или по двору за ручку с мамой или папой, и испытывал к нему в тот же миг отвращение и даже злобу, а он прятал глаза, или это так мне чудилось.
Во дворе дома почему-то никогда не гуляли дети. От того, что я всегда слонялся по двору один, он казался временами местом наказания. Я не знал, что такое битье, даже окрики. Наказанием для меня было молчание матери, а самым строгим - это когда должен был оставаться один в комнате. В одиночестве я чувствовал только тоску, забытость. В такое время хотелось лечь и уснуть, чтобы жизнь проходила сама собой, будто и без меня. Ощущение, что сделался вдруг никому ненужным, рождало растерянность и то состояние, когда мучительно не находишь себе применения - даже своей сделавшейся какой-то нестерпимой и жгучей, будто слезы, любви ко всем, кто отгородился от тебя за стеной. Я не понимал, за что бывал наказан; понимал лишь всегда, что прощен, когда мама звала к себе, целовала и успокаивала, разрыдавшегося с концом наказания, все время которого, как это чудилось, теперь уж она должна была искупить жалостью и лаской, раз так долго не могла пожалеть.
Стены дома делали двор глухим, но и гулким, похожим на дно колодца - cо всех сторон двор окружали стены.
Одна стена была вечно чужой, отвесная, мертвая, без единого окна в замурованной кирпичной кладке. Глядя на нее, все делалось непонятным; зачем она есть, что скрывается за ней? И она глядела во двор с тупым равнодушным выражением, то ли рыла кирпичного, то ли бельма. Даже задирая голову ввысь, мог я увидеть только ее же грязно-желтый кирпичный свод, откуда бы ни глядел. Можно было пройти прямо под ней, почти по кромке фундамента, царапаясь плечом за ее кирпичи, ощущая над собой какую-то зыбкость, будто вся она могла в одночасье опрокинуться. Стена выманивала на проспект, чтобы увидеть, что же кроется за ней. Из-под арочных ворот нашего дома с чугунной тяжкой решеткой, как в щель, была видна темная углубина чужого двора под колпаком массивной ограды. В одно и то же время в тот двор, похожий на дыру или нору, выводили людей в одних и тех же безразмерных одеждах синего цвета. Они бродили, а чаще всего ходили кругом в одну и ту же сторону. Слышалось одно и то же бормотание или стоны.