Они ели с пылу остро-сочное, слезно-наперченное казахское мясо. Пили вино. Ресторан наполнялся, пестрел. Мерцали оставленные музыкантами инструменты. Ольге казалось: трубы, гитары, барабаны выплеснуло на влажную отмель, и они остывают, высыхают, золоченые, с изогнутыми хвостами, еще шевелящиеся рыбы и морские раковины.
Рядом были сдвинуты столики. За ними красовались женщины средних лет, похожие одна на другую своими прическами, кольцами, блузками, своим громким, в зал обращенным смехом. Сидели плотным, шумным множеством, одни, без мужчин, и им открывали шампанское.
По соседству черноликие, остроносые, кавказского типа люди ели быстро и жадно, блестя зубами, белками, хрустя, обсасывая кости. Раскаленные, с гончарными лбами, выглядывали из-за глазированных горшков и мисок, коньячных бутылок с наклейками.
Поодаль молчаливо и сдержанно сидело четверо белесых, степных, районного вида, в одинаковых бисерных галстуках, не касаясь графинчика с водкой, ожидая салат.
- Боже мой, какие все разные и какие похожие! Одним миром мазаные. Только слов не найду, но очень похожие! - сказала Ольга, весело опьянев, чувствуя краями глаз, как пристально, радостно смотрит на нее Ковригин. - Вы можете отгадать, кто они?
- Наши соседи? Ну кто, например?
- Ну вот эти.
- Красавицы? Это может быть залетный, мобильный отряд областных ревизоров, нацеленный на местную торговую сеть. После атак на бухгалтерскую отчетность, после смелого рейда по тайным тылам накладных, еще грозные, неподкупные, как амазонки, но уже очаровательные, нежные, готовы пленять, кружить головы.
- Ну, а эти? - смеясь, кивала она в сторону смуглоликих кавказцев.
- Это горные орлы обернулись орлами степными. Бригада кавказских плотников, чьими топорами, гвоздями строится вся колхозная и совхозная Сибирь вплоть до Тихого океана и чей вклад в устроение новых земель еще ждет докторской диссертации на тему "Современная роль кавказских народов в освоении пространств к востоку от Урала".
- А эти, перед магическим графинчиком?
- Из районного объединения "Сельхозтехника", или из районо, или из отдела культуры. Среднее звено управления. Вместе росли, учились. Вместе занимали посты. Знают все огрехи и дыры. Поднимают район, тянут. Из тех, кто не вылезает из газиков, до хрипа кричит: "Алло!", носит сводки в тоненьких папочках. Их любит рисовать "Крокодил", а они в своем простодушии продолжают на него подписываться. И, ей-богу, заслуживают скорее поклона, чем бездарных карикатур.
- Откуда вам это известно? Вы что, в районе работали?
- Было время, поколесил по районам.
- Ну, а мы с вами кто?
- Об этом надо спросить нашего официанта, понимающего в людях гораздо больше, чем люди в нем. Но и он станет гадать на кофейной, местной заварки гуще: то ли дочь с отцом, то ли врач с пациентом. В общем, две неясные птицы.
- Уж действительно птицы! Целый год живу, первый раз сюда залетела.
- А для меня, признаюсь, наши русские провинциальные рестораны столь же бывали важны, как библиотеки, если не больше. Во всех скитаниях, блужданиях для всех командированных лишенцев награда и радость - ресторан, где казенный уют подсвечен подслеповатой, под бронзу люстрой, пахнет слегка парикмахерской, официантки похожи на проводниц и биг бенд областного масштаба зашибает рубли и трешки, а в меню неизменный бифштекс с яйцом царит меж трех океанов, и публика все в том же наборе, словно возят статистов, рассаживая перед твоим появлением. И ты любишь их лица, ценишь постоянство сервизов, зная наперед, кто как кончит вечер.
- Как же кто кончит? Ну эти?
- Красавицы-то? Выпьют шампанское, губки бантиком, щечки маками. Закачают перманентами, подпевая оркестру. Затопчут под столом каблучками. А потом пойдут кружить и плясать вон с теми железнодорожниками, после каждого танца поправляя блузки, позволяя вести себя под руку. Не поддаваясь, однако, на искушение, ибо все-таки верные жены. В конце концов откажут своим кавалерам, споют хором популярную песню и пойдут отдыхать в гостиницу до утренней ревизии.
- Ну, а горные орлы?
- Пахнет на них из рюмок родными хребтами, а они, испытав ностальгию, пошлют в оркестр красненький хрустящий гостинец, и тот исполнит "лезгинку". А они воинственно, яростно, гневно спляшут ее, вызывая восторг местных дам.
- Ну, а наши, родные, с графинчиком?
- Те закажут второй. И, услышав "лезгинку", усмотрят в этом некий вызов, укол самолюбия и вместе с тем богатырский позыв. Пошепчутся с оркестром и спляшут "цыганочку", выделывая такие колеса, на которых далеко бы уехать, кабы не пора закрываться. Пойдут, унося в груди под галстуками грохочущие дизели, и долго еще в номере, сидя на кроватях, будут пить чай из автоклава и спорить по службе.
- Ну, а мы с вами как вечер окончим?
- Мы-то? Про нас до конца неизвестно. Во всяком случае обещаю вам не закатывать приступ.
Умолкли серьезно, до одновременного дрожания губ. Рассмеялись громко.
Возвращались на свои места музыканты, брали инструменты, осматривая их сияющие грани и раструбы, трогая в них невидимые центры звучания. Ковригин наблюдал отрешенные их движения, не адресованные к залу реплики. Будто они принесли с собой нечто понятное им одним, не удостаивая пьющих, жующих.
Вот припали к своим орудиям. Качнулись в согласии. И грянули медью, электрическим, струнным стенанием, громким, сентиментальным и сладостным, известным еще их бабкам, прабабкам, чудесно сохраненным, подхваченным ныне в этой земле и пространстве.
Ковригин испытал мгновенное, знакомое непонимание всего, бывшего дороже любого понимания. Драгоценный абсурд, в котором все то ли было когда-то, то ли вовсе никогда не бывало. Это длилось мгновение, как пролет частицы из того саксофона, и исчезло, оставив крохотную бескровную ранку.
- Снайпер, зрачок - и белочка синим комочком, - сказал он чуть слышно.
- О чем вы? - спросила она, заслушавшись.
- Эти дни, вчера и сегодня… Что-то кончается и достраивается, в который раз обретая ненужную цельность, чтобы исчезнуть. Тот ребенок с вишней на даче - не я… Тот солдатик, бегущий в атаку, - не я… Тот любовник, счастливый муж - не я… Все они стали не мной. Как бы отошли и, сойдясь в стороне, следят за мной, настоящим. А я, с другими глазами, лицом, с другим пониманием всего, ращу в себе нового двойника, чтобы снова отпустить от себя… Ведь странно, верно?
Она чувствовала его муку и момент ее появления, понимая ее не умом, а иным, в ней возникшим опытом.
- Да, понимаю… Я и дитя, я и старуха. Я и жена, и вдова. И песец, и рыба. Многое так и умрет не родившись, а иное родится, но потом все равно умрет… Вы об этом?
- Наверное, да. Вам это еще предстоит, а у меня уже было, есть. Кто-то выходит из меня, как из дома, все унося с собой. И мне снова, в который раз, обживать эти стены, углы.
- Расскажите о тех, кто вышел.
- О ком?
- Ну, о том, кто бежал в атаку.
- Где-то бежит, спотыкается.
- О нем расскажите.
Кругом танцевали. Тот стол, где сидели женщины, был пуст, и все они кружились и двигались, крупнотело, краснолице. И все опять повторялось…
…Белое поле ржи. По пыльному тракту, рассыпаясь, бежит колонна, кидая винтовки, сбрасывая скатки, мешки. Две бронемашины с крестами, выкатив на опушку дубравы, зыркая башнями, долгим, долбящим огнем бьют по пехоте, сметая ее на обочину, выстригая плеши. Колонна, теряя очертания, длину, наворачивается в орущий, пылящий ком.
Ей навстречу, вскинув наган, орет командир:
- Назад! В цепь! В атаку!.. Убью, стервецы!.. Вперед!
Гребет руками, стараясь удержаться на гребне, повернуть катящийся вал. Но его огибают, прыскают от него, не встречаясь глазами.
Горстка бойцов, растерянных, крутящих головами, подтягивается к своему командиру, остановленная его хрипом, готовая забыть о нем, отмахнуться, снова кинуться вспять. Он, Ковригин, заправляя ленту обмотки, видит оглупленное ужасом, со слюнявым ртом конопатое лицо пробегающего. И сквозь страх и тоску, сквозь слепую беду и позор под этим солнцем в пыли кидается к командиру. И тот утягивает его за собой криком, костяным, вперед устремленным телом, слабым блеском нагана:
- Остановить их!.. В атаку!.. Вперед!..
Малая горстка бежит по обочине, вдоль белой, горячей ржи, со штыками наперевес. Лица рядом бегущих. Бородач крестьянского вида, озабоченный, косолапый, неловкий, старательно обегающий кочки. Грузин, потерявший пилотку, с белым, словно счастливым оскалом, с золотым ярким зубом, узкоплечий и верткий. Остроносый худенький мальчик, городской, тонкогубый, с удивленной над бровями морщинкой.
Ковригин их видит, и свой штык, и дуло винтовки, и белую стеклянно-прозрачную, лучистую и мохнатую рожь, и сквозную, исчезающую синеву василька, и мелькнувший полет стрекозки, и высокие летние облака. В нем - надежда, и знание об этой земле, о тех, дорогих, на даче, и мысль: "Я бегу… Среди всех дорог эта узкая тропка. И нет другого пути…"
Машины из-под темных дубов, вращая округлыми башнями, высекали короткие трескучие вспышки. И рядом люди будто падали в травяные, темные ямы, проваливались по самую шею. Исчезли бородач, грузин. Мальчик, охнув, тянулся вслед из травы. Они бежали теперь вдвоем, командир и Ковригин, помещенные в светлое, уменьшающееся пространство между рожью, дубравой и небом.
На неловком скачке, наступив на свою обмотку, он упал, отпуская вперед командира, видя его удаление, зная свою перед ним вину, невозможность вскочить и бежать. Не вскочил.
Командир, ощутив на бегу свое одиночество, встал, озираясь. И, урча, пуская голубые дымки, машины вышли из-под волнистых дубов и двинулись на него, огибая, держа под прицелом.