Проханов Александр Андреевич - Место действия стр 17.

Шрифт
Фон

- Да, Сережа, конечно… Будешь писать… Теперь ты свободен от сидения в редакции, и все силы искусству. Ты, Горшенин, Маша, Файзулин - вы наши таланты, ядринцы, пусть неоцененные, но таланты, и рано или поздно узнают… Из каждой избы, из каждого глухого угла Русь выводила таланты… Ничего не исчезнет, Сережа! Вот, смотри, сундук… И в огне горел, и в воде тонул, и кровь на нем, и слезы, и саблей колот, кистенем бит, пулей стрелян, и злато у него отобрали, и самоцветы, и замок сломали, и ключ позабросили, а главное богатство - все в нем! Красота его в нем, искусство живет! Ключи от красоты не подобраны, и конь со львом все целуются! Не о слезах, не о крови, не о злате их поцелуи, а о красоте и любви.

- Я, Егор Данилыч, хочу книгу про Ядринск. Откуда Сибирь повелась. О наших родах и судьбах. Летопись… Как вот это дерево, все корни, все листья, до древности… Труд один, на всю жизнь…

- Я тебе помогу, Сережа, с наслаждением, пока силы есть. Все архивы - твои. Днем и ночью являйся, зови. Я ведь думал: мой сын меня сменит. Увы, увы - отвернулся. А ты пришел! Ты мне как сын, Сережа!

И он, разволновавшись, со слезами обнял Городкова, поцеловал в губы. И Городкову казалось, два красных нарисованных зверя откликнулись ржанием и рыканьем.

15

Любящий, вдохновленный, Городков возвращался домой.

Шел через рынок, радуясь синеватому, твердо-холодному снегу, солнечным пятнам на прилавках, на лицах, на грудах товара. Ему чудилось: петухи трясут красными гребнями, кукарекают, хлопают крыльями, выклевывают из снега золотые блестящие зерна - так выглядела и гомонила толпа.

Лисьи меха, опудренные инеем, дергали на ветру ворсом, сыпали искры. Старухи-татарки гладили их вдоль спин, голов, разбросанных в стороны лап. Меха выгибались и вздрагивали от прикосновений старух.

Парень, скинув поношенную шапчонку, открыв белесую макушку, нахлобучил мохнатую собачью ушанку, утонув по глаза в растрепанных черных космах. Татарка совала ему под нос круглое зеркальце, цокала языком, уговаривая:

- Ах, хорошо! Ах, модно! Самый красивый сейчас!

Женщины останавливались перед кипами домашних, рукодельных кофточек, блузок, пальтушек. Отгибали и трогали края невесомо-воздушных пуховых платков. Подбрасывали на ладонях клубки крашеной шерсти. Одна из них, скинув валенок, открыв узкую, гибкую, молодую стопу, обтянутую пестрым носочком, натягивала сапожок.

- Да возьми! С топоточком! Всех перепляшешь! - уговаривала ее хозяйка.

Темный, закопченный мужик, со следами вчерашней гульбы, набросив на плечи тулуп, волочил его по снегу.

- Да бери, пока продаю! Не прогадаешь! Морозы еще все впереди, - внушал он двум робким, видно приезжим, парням в зябких, несибирских пальтишках, щупающим нерешительно и завистливо углы курчавой овчины.

Зная, любя рыночную, петушиную сутолоку, клюквенные, огуречные запахи, бойкие, зоркие или терпеливо-величавые лица, примелькавшиеся уже на улицах, чувствуя, что и его узнают, Городков огибал прилавки с живыми кроликами, мешками кедровых орехов, забавные стеклянные шары, в которых плавали восковые русалки, рыбки и водоросли. Черенки лопат белели сочно, пахуче. Коромысла чернели коваными, только что из кузни, крючками. Точеные шкатулки краснели резными сердечками. "Все это мое и любимо… Теперь опишу…" На ступеньках рыночной закусочной, выскочив на секунду, посмеивалась повариха, молодая, окутанная паром, как из бани, в крепеньких, на босу ногу, валенках, розовея полными икрами. Рядом Михеич, рыночный мужичок, хмельной и обросший, сдувал с пивной кружки пену, толкал повариху локтем.

- Чего смотришь? Не видел? - усмехнулась повариха Городкову, чуть приподняв юбку над круглой, яблочно-румяной коленкой. - Пойди-ка постой у плиты. Не так еще выскочишь!

- Пиво сегодня - во! Возьми кружечку! - приглашал Городкова Михеич.

Пузыри отрывались от кружки, летели над рынком, перламутрово переливаясь. Городкову казалось: повариха, возчик колдуют, заговаривают толпу и его приглашают. Знают нечто о нем, о толпе, о ее петушином клекоте.

Проходя мимо лавочки с вывеской "Заготживсырье", увидел в раскрытую дверь кадки, пахнущие кисло и едко, косорукого, ловкого малого, кидающего соль на прилавок, и кто-то перед ним разворачивал парной, кровавый ковер свежей лосиной шкуры.

Городков испытал на мгновение душное головокружение и ужас. Хотел разглядеть и припомнить. Но дверь затворилась. Повариха дула на пиво. Сорвавшись с хохочущих губ, мимо Городкова пролетел крутящийся перламутровый шар.

Двухэтажный дом, с необбитыми литыми сосульками, валившими его набок, встретил Городкова черной грудой угля во дворе, от которой уже тянулась пепельная закопченная тропка - следы жены и соседей, выбегавших с ведрами за углем. В сумерках на лестнице дунуло в Городкова запахом сгнившего дерева, холодной пищи, тонкой вонью старого, населенного плотно жилья.

С мороза, еще неся недавнее возбуждение, и радость, и внезапно возникшее беспокойство, Городков вошел и словно ударился о другой воздух и свет.

В тесной кухоньке, среди шипения убегавшей и сгоравшей еды, теплой сырости развешанного по веревкам белья, ведер с мыльной водой, жена, блестя потом, опоясанная фартуком, вышла к нему, шумно шаркая стоптанными, на босу ногу, шлепанцами.

- Ты скажи им обоим, что я отказываюсь за ними ухаживать! - с порога раздраженно и беспомощно, перенося на него раздражение, говорила жена. - Я им охрипла твердить: за уроки! за уроки! за уроки!.. Лодыри царя небесного!.. Опять сегодня по двойке принесли… Нет уж, теперь ты, будь добр, в школу иди, объясняйся, а я не желаю, довольно!

Гневно схватив тряпку, звякнула крышкой, выпустив облако жирного пара, сбросив на плиту кипящую пену.

- Оля, все это пустяки… Это все пустяки… - сникая вдруг и слабея, сказал Городков. - У меня сегодня… Сегодня опять важная новость… Выслушай меня и пойми… Я сегодня порвал… Подал заявление Корнееву… Одним словом, ушел из газеты! Наконец-то появится время, стану писать… Егор Данилыч очень меня одобряет!.. Мы должны с тобой все обдумать, подсчитать наш семейный бюджет…

Жена молча смотрела на него, держа крышку тряпкой. Ушла за развешанные рубахи, брюки и простыни. Только виднелась ее голая нога с желтоватой пяткой. Городков угадывал и страдал: она кипит раздражением.

- Я так и знала… - Жена вновь появилась, и он вдруг удивился, какими тонкими и бесцветными за все эти годы стали ее губы, когда-то пухлые; свежие на круглом наивном лице. - Так я и знала…

- Что ты знала? - морщась, спросил Городков.

- Знала, что этим кончится.

- Что кончится?

- Все кончится, все надежды…

- Да какие, какие надежды?

- Думала, ну, слава богу, хоть немножко все утряслось. Могу вздохнуть. Просвет появился… Так думаю, а у самой сердце чует: не надолго, не надолго! Опять все полетит вверх тормашками!

- Да что ты причитаешь, как плакальщица? Ничего ужасного не случилось. Просто Корнееву кинул на стол заявление. И почувствовал облегчение… избавился от этого идиота, свободен… Стану писать. Наконец-то займусь своим делом.

- Станешь писать? Своим делом займешься?.. А кто моим делом займется? Кто обо мне подумает? Ты свободен, какое счастье! А я, я свободна? Пятнадцать лет надрываюсь, тащу семью, копчусь и вялюсь, как рыба, у этой проклятой плиты. Как ломовая лошадь, таскаю на себе воду, уголь, дрова, сумки с едой, которые тут же исчезают, как в прорве! И так, я вижу, будет до конца дней, потому что, видите ли, ты все эти пятнадцать лет только и делал, что собирался писать!

- Ну прошу тебя, перестань… Мы должны обсудить серьезно…

- Я-то надеялась: ну, слава богу, образумился, взялся за ум. Приличная работа. Положение, твердая зарплата… Что-то появилось в доме, немного оделись, голые стены прикрыли и детей одели… Какие-то перспективы… Надежды на квартиру, выбраться из этой страшной развалюхи. Комбинат дома строит, конечно, для своих в первую голову, но и горожанам, людям уважаемым, тоже кое-что достается. Корнеев мне говорил, он обещал, он был готов хлопотать… Корнеев прекрасный, умница, терпеливый, терпел тебя, благ тебе всяких желал и меня всегда ободрит.

- Не говори вздор! Он балбес и долдон! Это идиотство! Что ты говоришь?

- Идиотство?.. Я всегда говорю идиотство! А ты всегда говоришь только умные вещи! Говоришь и пишешь! Стоит тебе обрести свободу, сесть за стол, и ты напишешь гениальную вещь! Весь мир обомлеет! "Ах, ах, Городков! И подумать только, в таком захолустье и такой гениальный писатель!" Пятнадцать лет ты все садишься за стол, и теперь уж мне ясно, что не напишешь ни строчки. Ты неспособен! Все твои лоскутки, все твои записочки и листочки, они дальше начала не сдвинулись. Ты неспособен!.. Кто-кто, а я-то знаю тебе настоящую цену! Уж я-то тебя поняла! Ты хочешь писать, потому что тебе не дает покоя чужая слава! Ты завидуешь всем мало-мальски известным писателям, поносишь их, а сам не в силах написать и двух строк!.. И этой твоей неспособности, этой зависти, этой болезни я принесла себя в жертву! Свою молодость, свежесть, свою красоту! Не уехала из этого проклятого городишка, из этой проклятой норы!

- Замолчи! - задышал тяжело Городков. - Замолчи!

- Нет уж, дай мне сказать! Дай мне теперь сказать! То все ты говорил, а я, дура, пятнадцать лет каждое слово твое ловила, твои проповеди о свободе и долге, весь этот сор и труху, но теперь уж дай мне сказать… Ты меня заточил в этой проклятой норе, как волчицу, как самку, заставил рожать и кормить, а когда хотела выть по-волчьи, ты мне про долг начинал! О высоком предназначении женщины, матери… Долг русской женщины, русской матери… Все о долге, о долге, а сам, эгоист, думал лишь о себе! Видел и слышал себя одного!

- Замолчи, я прошу! Ты видишь, я на последней черте!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке