* * *
― Проходи! Батюшка говорит, что два года отводил нашу встречу, да видно от судьбы не уйдешь, я тебя уже неделю жду.
― Надеюсь, ты понимаешь, что я не лечиться пришла. Честно тебе скажу, что и сама не знаю, чего пришла. Но иду я к тебе давно.
― Да, ладно. Давай без церемоний. Не могли мы не встретиться. На роду нам это написано.
Я сама не заметила, как мы уже удобно расположились в малюсенькой кухне, в которую очень умело были запихнуты всевозможные блага кухонной цивилизации, и, почти соприкасаясь коленями, сидели на двух только и помещавшихся табуретках, и уже закурили, и уже чай и конфеты с печеньем, и на "ты" сразу и не спросясь, и собака по кличке Чапа, подобранная хозяйкой, подыхающей, но выхоженная, крутится у ног, и норовит залезть на колени, как к долгожданной старой знакомой. И герань, герань, цветущая на подоконнике, и занавески на окнах, и даже береза ветки в открытое окно тычет… И что-то уже произошло, уже свершилось, и хорошо, и весело, и кости общим знакомым моем.
Господи, кто только у нее не был, и что только ей не нарассказывали. Болтовню не остановить, как будто со старой подругой, почти сестрой после долгой, но не горькой разлуки.
И звонок в дверь, и она легкая, веселая к двери, бросая на ходу.
― Это пациент. Ты тут посиди. Я поработаю, а ты посмотришь.
И мое полное недоумение:
― Что посмотрю?
― Ну, посиди тут на кухне, а я там, в комнате с ним поработаю. Ты же никуда не спешишь. ― утвердительно так, уверенно. ― Ты же надолго.
И не дожидаясь ответа, не спрашивая, кто, открыла входную дверь.
― Здравствуйте. Я к бабке.
― Проходите.
― Нет, я, наверное, ошибся, мне бабка нужна. Ну, знахарка.
― Да проходите вы, проходите. Я и есть бабка.
Со своей табуретки на кухне я видела совершенно по-детски растерянное лицо мужчины лет тридцати со всеми признаками преуспевания: подтянутая плотная фигура, очень дорогая в своей простоте одежда, легкий загар.
"Ему-то к ней зачем?"
Крупная, статная, с характерным лицом северных русских красавиц, которых так изумительно писала Серебрякова. Чуть раскосый разрез зеленых глаз, чуть лисье лицо, стильная стрижка и волнами стелющаяся энергия. Молодая и веселая женщина, которая, чуть посторонясь, стояла в дверях, спокойно дожидаясь, пока совершенно растерявшийся посетитель отбросит свои представления о том, как должна выглядеть известная очень многим, горячо рекомендованная ему бабка-знахарка, примет ситуацию такой, как она есть и войдет, наконец, в дверь.
Я смотрела на нее с не меньшим изумлением, чем посетитель.
Она видела его внутреннюю борьбу. Она-то видела. А я, я откуда это знала? И кто такой "батюшка"? И почему встречу отводил, если на роду написано?
Он так долго сомневался ― идти, не идти, он не верил во все эти глупости, он никогда врачам-то дорогущим, своим и заграничным особенно-то не верил, а тут бабка. Но он так устал от этого неопределимого никем недуга, от заумных слов, пустых обещаний, что в момент слабости поддался-таки на уговоры и приехал в этот дальний непрестижный, еще хрущевской застройки район. Смущенно приткнул свой холеный BMW среди отечественных заезженных лошадок и явно со свалки привезенных "опельков" и "фордиков". Ему казалось, что из всех окон, из-за цветных клетчатых и тюлевых занавесок выглядывают любопытные вездесущие старухи и осуждающе покачивают головами: "Ишь здоровый-то какой, холеный, сытый и туда же лечиться". Он ожидал увидеть пожилую опрятную деревенского вида бабульку, среди травок, иконок и котов, выслушать ее благоглупости и с чувством выполненного долга, обещал все-таки, отправиться дальше.
Но он совершенно не был готов к этим веселым насмешливым глазам, сильной женской стати и спокойному интеллигентному голосу.
― Ну, так и будем на пороге стоять?
Он как-то еще смущенно потоптался, но уже проходил, как пригласили, неловко протискиваясь мимо нее. В узком коридорчике, еще потоптался, не зная, куда пристроить непременный у таких мужчин аксессуар, с каким-то совершенно нелепым почти неприличным названием "барсетка". Она уверенно поставила ее на столик у телефона, почти втолкнула его в комнату и, подмигнув мне, исчезла вслед за ним в комнате.
В квартире, казалось, что во всем доме, да и во всем мире, стало как-то вдруг неестественно тихо. Неожиданное праздничное возбуждение, куда-то внезапно исчезло, сменившись беспокойством и напряжением. Я заметалась по кухне и коридорчику, зачем-то сунулась в ванну, как кошка, обнюхивая этот странный дом, оказавшийся таким неожиданным, не замечая никаких признаков странной профессии хозяйки. Я ведь тоже, оказывается, ожидала каких-то знаков, примет, икон, амулетов. Квартира, как квартира. Средний достаток, ухоженная, чистенькая и очень женская. Напряжение схлынуло также неожиданно, как и возникло. Я остановилась посреди кухоньки, еще раз уже спокойно оглянулась вокруг, как у себя дома вымыла чашки, навела блеск и, закурив, опустилась все на ту же табуретку.
― Чего вскинулась-то? Сиди да слушай, коль уж пришла. Это я тебя звал. Замучился я с тобой. И так тебе подсказывалось, и сяк, а ты все дуришь, и дуришь. Катерина-то уж извелась вся, придешь, не придешь.
Голос шелестел у меня в голове, тихо, но очень отчетливо. Голос очень старого человека, который не тратит уже силы на интонации и эмоции, а журчит ровно и монотонно, как потаенный лесной ручей. Он шелестел, а я все глубже погружалась во внезапно накрывшую меня дрему и, еще помня о том, где я уже видела удивительный сон.
В комнатке простой деревенской избы, низкой совсем маленькой, в одно окно, с ничем не прикрытыми и не обитыми голыми стенами, где стоял только жесткий топчан с кинутым на него простым байковым одеяльцем, я сидела на лавке у стола, а напротив в древнем, как и он сам инвалидном кресле-каталке ― старец. В простой поношенной, но чистой монашеской одежде, с совершенно седыми уже редкими от старости волосами и бородой. Маленький, худенький в каких-то нелепых в пластмассовой оправе очках. И все бы это вызвало, наверное, добрую, умильную улыбку, если бы не глаза, глаза, цвет которых был неясен, переменчив из-за мерцания свечи, но взгляд этих глаз соединял его и делал одним из тех, кто писан был на старых, темных иконах, стоявших за его спиной в красном углу этой кельи.
― Глупая ты, да пугливая. Умереть должна была, не умерла. Уж сколько лет прошло, а все в игрушки играешься, все никак жить не начнешь.
Мне казалось, что, практический неподвижный в своем креслице, он гладит меня по голове, и мне вдруг стало так хорошо, так покойно, и я откуда-то уже знала, что все уже случилось и откроется сейчас и, как было, уже не будет никогда.
― Ради дара твоего осталась ты жить. Смотришь, а не видишь, а когда видишь, то боишься знать. Времени у меня мало, потому говорю тебе: будешь к себе строга, а к людям добра, все у тебя и будет, нечего тебе кроме собственного страха бояться.
Он замолчал, я сидела как вкопанная: ни слов, ни мыслей. Только острая непереносимая боль. И серый туман в глазах. И продолжая так сидеть, я чувствовала, что припала к нему, к немощной его руке, с кожей, сухой, почти пергаментной, но такой теплой и живой, как бывает не у всякого молодого, как к последнему оплоту, и наконец, облегченно и, оказывается, долгожданно заплакала, навзрыд, не скрываясь, без капли стеснения. А он все гладил и гладил меня по голове и шептал, как когда-то бабушка Марина, вынувшая меня из петли: "Все хорошо, все обошлось". И когда я, наконец, затихла обессиленная, уже исчезая вместе со своим креслицем, кельей и иконами ясно прошептал: "Помоги Катерине, и она тебе поможет, не бросайте друг друга ― и еще тише, почти совсем не слышно ― Прости родителей своих. Нет их вины перед тобой. На все воля Божья".
Я открыла глаза резко, как проснулась, причем, не выплывая из тумана и постепенно возвращаясь в плотную реальность, как это часто бывает. А проснулась вся и почувствовала, что тут, сейчас, я, наконец, вся, во всей полноте своих мыслей, чувств, сил и возможностей. Это было новое, практически незнакомое ощущение. Оно было очень близко тому чувству хрустальной ясности, когда чуть плывущий фокус вдруг настраивается и все видится необыкновенно четко и свежо.
― Чай будешь? ― Катерина сидела напротив все на той же табуретке, такая настоящая, такая живая, только тень тревоги в глазах еще не успела рассеяться.
― Доктор, не волнуйтесь, жить буду, причем, похоже, долго.
Не знаю, сколько мы хохотали, подхваченные какой-то легкой счастливой волной, но чай давно остыл. Чапа, огорченный невниманием, убрел в коридор под вешалку, а на нас все накатывали и накатывали новые волны смеха, как будто сейчас, здесь, сию минуту, мы должны были добрать всю причитавшуюся нам за жизнь, но так и не востребованную по глупому неведению долю радости.
― А клиент-то где, ― наконец выдавила я сквозь смех.
Она только махнула рукой на дверь, поясняя, что ушел, и, отвечая на мой немой вопрос, также с трудом сквозь сбившееся дыхание, прошептала, прохрипела:
― Все у него будет хорошо. День сегодня такой.