А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.
Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. "Боже, как она прекрасна сейчас! - думал он. - Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!"
- Да! - сказал он. - Цвет японских гравюр! Никогда бы не подумал, а сейчас вижу. Ты права, тысячу раз права! Цвет японских старинных гравюр…
Как прекрасны первые дни любви, когда радость первого впечатления становится открытием и утверждением всего лучшего, что есть в человеке, в природе, в тебе самом! Как волнует робкое, трогательное узнавание чужой души, в которой находишь свое лучшее выражение.
Он знал, что всегда будет любить ее и любоваться ею и не устанет слушать ее, и был уверен, что никогда не зевнет в ее присутствии, даже и закрываясь газетой, а если зевнет она, так что ж - она закроется и одной рукой, и его не будет раздражать, почему не двумя.
Поднялся ветер. Листья полетели. Смеркалось.
- Ну что же, пойдем, а то темнеет. А я хочу показать тебе еще рыбацкий поселок, и лодки, и ветлы на берегу. Пойдем! Тут рядом, за парком. Там и волнорез. Совсем волжский поселок. Увидишь такое под боком у Ленинграда! Пойдем, пойдем. Бери свой букет. А выше, знаешь, у самого шоссе, есть плотина и водопад. Там тебе понравится так, что голова закружится. Пошли.
Она встряхнула свой яркий букет. И тут он увидел на земле оставленный ею лист. Лист лежал никому не нужный, блеклый, цвета старинных японских гравюр. Ненужный ей и ни одному музею, даже токийскому. Он поднял лист и спрятал его в карман плаща, а там осторожно разгладил ладонью.
Ветер усиливался, и он взял ее под руку. Деревья шумели, летела листва, неслась по ветру, катилась по дорожкам. Все было очень хорошо. Через час-полтора они приедут в город, а там уже зажгутся фонари. "Счастье, счастье! - твердил он себе и внушал: - Будь с ней снисходителен и чуточку небрежен - именно это ей и нравится в тебе. Никаких страданий Вертера! Если она поймет, что я люблю ее, - она примет это как должное и вклеит еще одного лопуха в свой гербарий. Помни, тебе тридцать, а ей девятнадцать. И не будь тюленем".
А под ногами шуршали листья, а над головой плыли низкие облака, и когда они вышли из парка и остановились на мосту, чтобы идти к рыбацкому поселку, и когда она широко увидела залив и потянула его к воде, и когда они, щурясь от ветра и глядя в сторону Кронштадта, весело заспорили, где Кронштадт: "Вон там". "Нет - там! Там - Ленинград, а там - Кронштадт, - показывал он рукой, - уж поверь мне, девочка, в Токио я еще не был, но где Кронштадт - знаю!"
Она вдруг погрустнела и задумчиво сказала:
- Как странно. Через неделю я выйду замуж и этого уже не будет!
- Как? - Он замолчал, пораженный, и забыл все - и где Ленинград, и где Кронштадт, - все, с чем приехал сюда.
- Как замуж?! Что ты говоришь?
Она пожала плечами, поежилась и, перехватив под мышкой свой букет, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и сощурившись смотрела вдаль. Ветер трепал рядом ее волосы.
- Как замуж? - повторил он, все потеряв.
- Так. Тот парень, который был тогда со мной…
- Не может быть! - почти закричал он. - Ты не сделаешь этого, слышишь, ты не смеешь… Неужели не видишь… Ведь я…
Она виновато взглянула на него и снова на залив. Залив был пустынен.
- Так было хорошо, так хорошо, как никогда, - сказал он упавшим голосом.
Она опустила глаза и носком своего узкого модного сапога стала собирать в кучку ломаные камышинки на берегу.
Было очень тихо, только ветер шумел за спиной в верхушках деревьев. Он не знал, что сказать, что сделать. Он еще видел этот свой сегодняшний поющий парк и слышал ее смех, но все горело, все рушилось.
Он стоял на ветру, пораженный. Она молча собирала носком сапога камышинки и давила их каблуком.
"Как же так, как же так, - думал он. - Все кончено, и так сразу. Пустынно, ничего нет, ничего!"
Голова кружилась. Он взглянул на ее ногу. "Тюлень, возьми себя в руки! Скажи, что тебе все равно. Засмейся. Поздравь ее! Пусть она поцелует тебя в лоб и положит этот веник на твою могилу. К чертям! Все пропало: и этот день, и все-все, и рыбацкий поселок, который я только что хотел ей показать и уже не покажу, и черные смоляные лодки на берегу, и часовенка у деревянного моста - ничего не покажу. Нет сил. А я-то думал снять здесь летом комнатку у рыбаков. И чтоб она приезжала по вечерам, а я встречал ее, и от меня, как от рыбака, пахло бы рыбой! Тюлень! Ничего теперь не будет! Ни вечеров, ни телефонных звонков, ни ее лица рядом в мартовских сумерках. Ишь, размечтался, обрадовался, размяк, как тюлень, - подругу увидел под северным сиянием. К черту! Снова одна работа, работа! Но теперь, наверное, не дотянуть. Столько она отняла у меня сегодня!"
Он не смотрел на нее. Молча достал пачку сигарет, встряхнул.
- Дай и мне! - сказала она.
Он, не взглянув, чиркнул спичкой, закурил в ладонях на ветру и отдал ей сигарету. Сосредоточенно закурил вторую. Курили и смотрели на холодные мелкие волны, бегущие по заливу. Горизонт был сер и пуст. "Да, уже не поплывем весной в Петергоф, и солнечная палуба не будет качаться, и ветер не будет трепать рядом ее подросшие за зиму волосы. Опоздал!"
Сигаретный дым сразу схватывался ветром и уносился в сторону парка. Темнело.
И вдруг он произнес то, что, казалось, совершенно не относилось к случившемуся.
- Странно, - сказал он. И ее поразил его добрый голос. - У меня сейчас такое чувство, будто стоит мне сделать шаг, и я пойду по воде. Знаешь, как святой. И так, пешком по воде, можно дойти до Абиссинии… А там, наверное, сейчас синее-синее небо!
Она сразу увидела это синее небо и идущего по синим волнам человека.
- Или в Полинезию! - сказала она ему в тон. - А как ты думаешь, Христос ходил по воде? - спросила она.
- Черта рыжего! Ходил по лужам, как по воде! - И решительно повернулся к ней. - Этого не будет, слышишь, не будет! Ты не сделаешь этого! - Он схватил ее за руку. - Клянусь этой сморщенной мелкой лужей - ты не сделаешь этого! Ты не выйдешь за него! - И больно сжал ее запястье. - Этого не будет! Ты мне нужна! Мне - понимаешь? Нужна как жизнь! Я задохнусь без тебя!
Он с болью и ненавистью смотрел ей в глаза и повторял:
- Мне ничего не нужно. Только ты! И к черту эти японские гравюры! - Он яростно ворвался в карман и далеко отшвырнул смятый лист. - К чертям эти листья! Я люблю тебя, люблю, понимаешь? - Глаза его горели. Она не видела его таким. - Ты мне нужна, ты, ты, ты! - словно в бешенстве повторял он. - Этого не будет, не будет! Скажи - да! - Он стиснул ее руку. - Что молчишь?
Ей было больно, но она не замечала боли - она смотрела на него во все глаза. Она впитывала его слова и вся расцветала. Горящими щеками на ветру. И уже не сдерживала своей торжествующей улыбки.
И он зажмурился. А она улыбалась. Он стоял, как раненый, на ветру, а она улыбалась.
- Скажи хоть слово, что ты молчишь?
- Пойдем, - вдруг сухо сказала она. - Здесь холодно, я замерзла. - И взяла его под руку.
Зашагали. Словно пьяный, он чувствовал механическое движение ног. Голова кружилась, наполненная звоном в ушах, как после взрыва, и только ветер еще треплет рядом ее и не ее волосы…
Он шел быстро. И теперь не она, а он тянул ее за собой.
- Куда ты бежишь? Ведь ты хотел показать мне рыбаков!
- К чертям! - И уже с раздражением думал о себе.
"Нет, как я мог, как я мог! Сорвался, как мальчишка. Ишь, размахался руками - тор-ре-а-дор! Ничего ей не докажешь! И ничего мне не надо! И ничего у меня не осталось, даже этого дурацкого листа цвета японских гравюр!
"Нет, ты только посмотри, какой цвет!" Табак! Вот и цвет. Ишь, как шагает. Довольна. Поймала, как божью коровку".
Они уже не прогуливались - они быстро шли обратно. И она пожалела, что так сразу увела его с берега. Теперь он был другой, резкий, чужой.
И хоть все в нем еще звенело от пустоты, боли и обиды, он снова искал свои прежние шутливые интонации, но, не находя их, сказал: