Мы услышали, как захлопнулась входная дверь. Я снова повернулся, когда она вошла в комнату, - она вошла в комнату и стала раскладывать вещи по стульям, поздоровавшись с отцом и со мной, без всякого страха. Отец сделал вид, что ее опоздание не вызвало у него ни малейшего раздражения. На приветствие Рози он не ответил. Он просто сидел перед камином, покуривая трубку, - должно быть, есть что-то исключительно приятное в том, чтобы откладывать праведный гнев, тонкой струйкой дыма втягивая в себя силу, питающую застывшую напряженность. Рози, хромая, с улыбкой присела к моему столу, за которым и сидела, думая о чем-то своем, пока не пришло время есть. Ей было хорошо. Ей было семь лет.
Отец, как всегда, готовил ужин - дешевый, без излишеств, помогающий сохранять комплекцию, неизменно что-нибудь жареное, - пока моя сестра, как обычно, накрывала на стол (после кончины матери в ее обязанности входило также постоянно мыть посуду), пока я, как обычно, бездельничал. Бездельничал, слушая это старое, призрачное позвякивание, этот скребущийся псевдоотчетливый звук, этот шум, который отступал именно в тот момент, когда казалось, что он начинает расти, и так он рос и отступал, рос и отступал снова.
Отец ест с удручающим удовольствием. Молчание водворяется уже благодаря той уверенности, с какой он насаживает на свою вилку каждый кусочек из разложенной перед ним на тарелке еды - сосиску, кучку фасоли, ломтик зажаренного белка, томатную мякоть, - а насадив, опускает голову, шумно жуя и одновременно снова загружая вилку. Не поднимая глаз, он начинает говорить. Он упорно не поднимает глаз. Я тоже.
Ты снова опоздала, Рози.
Пришлось зайти к Мэнди. Я сказала, что опоздаю.
Пожалуйста, не перебивай меня. Никогда больше не смей меня перебивать. Ты снова опоздала, Рози. А ты знаешь, каким сердитым я становлюсь, когда…
Папа, я же тебе говорила.
А я говорю тебе, чтобы ты меня не перебивала. Говорил я тебе, чтобы ты не перебивала меня? Да, папа.
Вот и не перебивай меня, пожалуйста. Итак, начнем сначала. Ты опоздала. А это меня сердит. Я бы не рассердился, если б ты не опоздала. Но ты опоздала. А это меня сердит.
(Теперь я едва слышу его. В комнате стоит такой шум, а он не поднимает глаз, сидит как застывший… Я жду, что Рози расплачется, хотя она никогда не плачет.)
Ты знаешь, что бывает, если меня рассердить. А ты меня рассердила, потому что опоздала. Теперь я сердитый. Ты знаешь, что бывает. Но ты опоздала. Он встает и поворачивается. Стоит спокойно, не шевелясь, спиной к нам. Он стоит, глядя на плиту, как будто положение ее ручек может помочь отрегулировать происходящее с ним. Потом начинает снова:
Тебе все это известно, и все же ты…
Я поднимаю глаза и вижу, что Рози стоит. Ее лицо пылает - отчего? От гнева, от вызывающе распаленного гнева; она обходит стол, приближается к отцу и начинает говорить.
- Перестань, перестань, оставь меня в покое!..
Резкий свист рассекаемого воздуха. Отец поворачивается, словно на шарнирах, раздается хруст, и она, дернувшись всем телом, взлетает вверх и мгновенно валится на пол, словно в один миг лишившись жизненных сил, сраженная, мертвая.
Он снова поворачивается, ставит сковородку на плиту. Медленно, тщательно моет руки. Сердце у меня ноет и свербит. Я чувствую, что обгадился. Он вытирает руки и снимает пиджак с крючка на двери в посудомойню. Подходит ко мне. Только бы он не учуял запах, думаю я, - если он узнает, он меня убьет.
- Я ухожу, - сказал он. - И больше не вернусь. Не беспокойся. Я им все расскажу. Ты уже ничем не поможешь. - Он указывает на тело. Говорит, помолчав: - Либо она, либо ты. Не знаю почему. Ты уже ничем не поможешь.
Я сменил штаны в холодной ванной и поглубже зарыл их в мусорный бачок на кухне. На тело я так и не посмотрел. Потом пошел наверх - прятаться. Я ничем не мог помочь.
Ну что, неплохо? Между нами говоря, эта сцена не запомнилась мне так уж ярко и живо. Да, конечно, я был там; все произошло не понарошку. Но теперь память доискивается меня, как скучный знакомый, хлопающий по плечу, и произошедшее кажется впечатляющим роликом, смонтированным из непримечательного во всех остальных отношениях фильма - из помех, второразрядной стряпни. До свиданья, Рози. Под конец ты держалась молодцом. Но кому ты нужна сейчас? Мне - нет.
Что касается Урсулы, то здесь тоже все мало-помалу проясняется. Слава богу, никакого вскрытия не было… Судья опускает очки: "Итак, мистер Сервис, "рыцарь с большой дороги", как вас здесь описывают. Определенное количество плебейской спермы было обнаружено…" Нет, учитывая ее длительное психическое расстройство, предшествующие попытки самоубийства и так далее, все прошло формально и быстро. Кремация - работа не пыльная. Никто из ее родителей приехать не смог, так что мы с Грегом были единственными провожающими. Это было печально. Мы оба плакали. Да, не очень-то мы ее берегли.
Конечно, я решил ни в чем себя не винить. Короткий разговор, состоявшийся между нами после абсурдной сцены в моей спальне, не мог быть более снисходительным и примиряющим. Я просто указал ей, вежливо, но твердо, что ни в каком смысле не могу взять на себя ответственность за нее, что нельзя "нянчиться с людьми", если хочешь добиться успеха в собственной жизни, что теперь она предоставлена сама себе - как я, как Грег, как все на свете. Я никогда не говорил, что не буду отходить от нее ни на шаг. Я никогда не говорил, что откажу ей в помощи, если таковая понадобится.
Однако Грегори решил взять вину на себя. Его разрыв с ней в ту ночь, явный и к тому же достаточно болезненный, сыграл куда более решающую роль, чем мог бы сыграть мой. Первые несколько дней выдались тяжелые - нас доставили в больницу на "скорой" всех троих, и Грегори еще двое суток приводили в чувство, между тем как из Риверз-холла на его имя приходили до странности малосочувственные послания. Наконец Грег вновь у себя в комнате - существо из мира духов, бледное, рыдающее, почти неощутимое. Теперь при виде его я испытываю нечто вроде ненависти. Его скорбь недостойна мужчины, унизительна. У него жалкий вид человека, "понесшего утрату", дни напролет глядящего из окна своей комнаты, словно крыши домов могут вдруг изменить очертания и предстать ему обновленными.
Он вернулся из больницы - дайте прикинуть - примерно две с половиной недели назад. В первый же понедельник после выписки он отправился в галерею. Когда, около половины седьмого, я вернулся из конторы, он сидел за моим столом, скучно глядя в небо. Света он не зажигал; желтоватые уличные отсветы играли на его болезненном лице.
- Привет, дружище, - сказал я. - Как ты, нормально?
- С работой покончено, - ответил он.
- Господи. Хочешь выпить?
- Да. Да, пожалуйста. Все кончено.
- Но почему? Боже, и что ты теперь собираешься делать?
- Я просто сказал им. Сказал, что освобождаю место.
- А что они? Они захотят взять тебя снова?
- Я не могу этого больше терпеть. Не могу терпеть их.
- Что они сказали?
- Они сказали, что понимают. Так или иначе, это была не очень хорошая работа.
- Что ты собираешься делать?
Он взял стакан виски обеими руками, сложенными на груди, и пригнул голову, чтобы сделать глоток.
- Ты что, еще не понял? - сказал он. - Я могу делать что угодно. Займусь этим с нового года. Поговорю с папой. Когда поедем домой на Рождество. Ты поедешь домой на Рождество?
- А куда еще ехать?
- Терри, что ты чувствовал?… Ты не против, если я спрошу?… Что ты чувствовал, когда твою сестру…
- Мне было грустно и страшно, - сказал я.
- Мне тоже, - сказал Грегори.
- Но в каком-то роде мне было страшнее. Я боялся из-за себя, из-за того, что может случиться со мной.
- М-м, именно это я и чувствую. Я рад, что ты тоже это пережил.
- А теперь в каком-то смысле я лишился двух сестер, - сказал я довольно дерзко.
- Да, в каком-то смысле, - ответил Грегори и посмотрел на меня. - Тебе должно быть очень тяжело, Терри.
- Не очень.
Как-то вечером в конце месяца - курс в Городском колледже как раз закончился, и мы слегка это отметили - я, пошатываясь и рыгая, брел по Квинс-уэй, с наслаждением ощущая, как воздух холодит мои онемевшие щеки. Свернув налево на Москоу-роуд и повинуясь шальному инстинкту, я решил пройти через парковочную стоянку за "Бесстрашным лисом". Ярдов десять я брел в полной темноте, пока не заметил комковатую груду мусорных мешков, высвеченных фонарем над задней дверью. Я двинулся вперед. Я знал, что он там, и он действительно оказался там - сгусток нищеты и грязи, компактная куча компоста, окруженная пустыми бутылками из-под сидра и пятнами красноватой блевотины. Я подошел ближе. Помнится, я не притязал ни на что, кроме одного из наших маленьких псевдосократовских диалогов, но в ту ночь со мной творилось нечто необычное.
- Привет, - сказал я. - Привет, это я, маленький говнюк.
Лучи фар проехавшей машины скользнули по лицу замудоханного хиппи. Он не спал, лежа с открытыми глазами.
- Большой кусок дерьма, - сказал он, поглядев на меня изучающе.
- По-прежнему видим все в розовом свете? Жизнь пока не отвернулась от тебя?
- Да.
- Некоторым парням всегда везет… Эй, я смотрю, ты тут что-то у себя переделал? Вид какой-то другой. Небольшая уборка? Небось, опять швырялся наличными?
- Не смешно.
- Думаешь, ты смешной? Ты ничто. Я бы за тебя кусок дерьма собачьего не дал.
- Пошел ты.