Юрий Гончаров - Большой марш (сборник) стр 90.

Шрифт
Фон

Рассказывая, Ксения сноровисто закончила свои хлопоты возле печи, вынесла в сенцы хлеб – остывать на полках кладовой, недолго повозилась в комнате. Перед Василием незаметно как оказалась кружка с молоком, глиняная миска с вареными картошками.

– Поешь, – сказала Ксения. Она обращалась с ним на "ты", держась так, будто она ему старшая сестра, а он – младший ее брат и должен ее слушаться.

Сняв с гвоздя стеганку, она натянула ее на свои полноватые сильные плечи, покрылась серым вязаным платком, стала бабой, точь-в-точь, как все другие на деревне.

– Можешь полежать, отдохнуть, всё равно тебе пока дела никакого нет… Кровать я перестелила, всё свежее. А есть захочешь – меня не жди, в печи чугунок со щами, наливай да ешь. А хлеб в кладовой бери, он к тому времени уж остудится. Если собачка прибежит, скулить под дверью станет, рыженькая такая, Желток зовут, ты ее не гони, это соседская, той самой тети Дуни, она ко мне подкормиться бегает, голодная всегда, дай ей вон ту мисочку из-под лавки с похлебкой, пусть, бедняга, полопает. А приду – если не заснешь – чай будем пить из самовара. Любишь из самовара? Мой Федя покойный только из самовара признавал…

– Это вот он? – показал Василий на фотографию молодого мужчины в рамочке над столом. Мужчина был с подвитыми вверх усами, в кубанке набекрень, с портупейным ремнем через плечо, в черной гимнастерке.

– Это отец мой, – сказала Ксения. – Еще на гражданской… Он у нас тут комбедчиком был, колхоз организовывал…

– Живой?

– Нет, тогда же умер. У него раны были. Брюшным тифом заболел – и не встал больше… А Федя мой – вот, – показала она на другую фотографию – белобрысого парнишки. На лацкане пиджака четко рисовался комсомольский значок. – Это он еще до нашей женитьбы, когда в педучилище в Боброве учился… Он у меня образованный был, в нашей школе учителем работал… А карточки такой вот не осталось, чтоб мы вдвоем, – так, по дурости… Сняться – надо было в райцентр, а еще лучше – в город ехать. Всё собирались с ним да так и не успели. Мы мало прожили, два годика всего. И война… И от Светочки моей фото не осталось… – Ксенины губы поджались, дрогнули, моложавость сбежала с ее лица. – Была карточка, да плохая, пожелтела, она на ней и не похожа вовсе… А второй раз снимали уже в гробике. Но на эту карточку я и глядеть не хочу. Засунула ее подальше и не достаю…

5

Охотничье нетерпение, какое, вероятно, должно быть у всякого охотника, Василия, однако, не жгло, и вышел он на первую свою охоту сравнительно поздно, когда уже полностью рассвело. По небу с западного края к восточному тянулись караваны плотных серых облаков, ветер дул резкий, холодный. Мог пойти дождь. Поэтому Василий надел шинель, туго запоясался ремнем. Патроны он рассовал по карманам: по пятку – в нагрудные гимнастерочные, остальные потрюхивали в глубоких шинельных под суконными полами. Может быть, не стоило брать с собой все патроны, Василий сначала так и подумал, а потом подумал другое: а вдруг в самом деле он встретит дичь в таком количестве, что только стреляй и стреляй! И в нем сработал опыт, чувство недавнего солдата: идешь в бой – нагружайся боезапасом как только можно, лишним он никогда не окажется.

Василий чувствовал, что есть что-то стыдное в том, что он, рослый мужик, с целыми, здоровыми руками, ногами, занят забавой, тогда как вся деревня, женщины, пришедшие с войны инвалиды, старики, дети – вплоть до самых малых – трудятся в нелегком труде, отчасти для него же самого, чтобы ему был в городе хлеб, были на базаре картошка и молоко, и он не пошел по деревне, на виду у всех, чтоб не встречаться со взглядами людей, а сразу же от дома Ксении спустился к пруду, в яр, а по нему двинулся в поля, навстречу плывущим облакам, на ту речушку, что ему указал с вечера Колька, передавая свою одноствольную курковку.

Вялая, уже по-осеннему сникшая трава покрывала склоны. Поодиночке и гнездами в ней желтели грибки, луговые опята, те самые, про которые рассказывала Василию мать: местные ими брезгают, ни в каком виде не употребляют, а эвакуированные, которым было голодно, по осени собирали их ведрами, жарили на каком-нибудь масле, какое удавалось добыть, конопляном, хлопковом, лишь бы не горели на сковородке, и как еще ели, благодарные природе за ее дар…

Из лощины Василий вышел к озимому полю, мелко паханному, плохо взбороненному, с негустыми, не закрывающими землю зелеными всходами. Это была еще земля ясырского колхоза и, должно быть, Колькина работа: это он пахал, боронил и засевал это поле своими полудетскими, хотя уже и мозолистыми, руками, на старом эмтээсовском "удике", про который он, безнадежно скривившись, сказал: только что так, на вид, машина, а вообще-то – уже давно утильсырье…

Ветер гнул, гладил, слегка трепал нежные, хиловатые ростки. Василий невольно остановился у края, долго смотрел на шелковистые зеленя, на борозды от сеялки, убегавшие вдаль. Не просто труд, надежды местных, напрягавших здесь свои силы, и далеких от этой земли, но всё равно зависимых от нее людей, их благополучие, долгожданная сытость были в этом поле, в этих робких, набирающих крепость всходах. Они смотрелись, как вообще вся будущая жизнь, ожидающая всех и каждого впереди, весь народ за свершившимся военным перевалом. Всё еще могло статься с этим полем, с этим поднимающимся хлебом, еще много неясного было в предстоящем, но и про хлеб, и про жизнь, что наступила, будет, протягивается вдаль, как эти борозды, хотелось думать только хорошее, потому что на плохое, наверное, уже ни у кого не хватило бы ни душевных, ни телесных сил…

Речушка, которую искал Василий, петляла по выкошенной лощинке меж пологих скатов. Над ее нешироким руслом нависали кусты ивняка, местами сросшиеся сплошняком. Только подойдя к ним вплотную, Василий увидел черные подмытые обрывы берегов, мутную от недавних дождей воду. На поворотах она свинцово поблескивала, отражая бледный свет пасмурного неба.

"Какие могут быть тут утки, в такой канаве?" – подумал Василий разочарованно.

Он пошел вдоль речушки, шурша сапогами по рыжеватой жесткой травяной щетине из-под кос деревенских косарей, добывавших здесь своей скотине корм. Но не прошел и тридцати шагов, как из-под очередного куста, мочившего в воде свои нижние ветви, с испугавшим его взрывным хлопаньем крыльев вырвались три утки. Вероятно, мать и двое ее детей, уже наученных летать. Стремительно, по прямой они набрали высоту и уже далеко от Василия, как по команде, все вместе круто завернули направо, скрылись за плоской вершинкой холма.

Василий был так ошеломлен их внезапным шумным взлетом, что даже не успел снять с плеча ружье. Выругав себя и поняв, что надо быть каждое мгновение начеку, он взял ружье в руки, взвел курок и двинулся дальше, весь предельно настороженный, готовый при первом же шорохе целиться и стрелять.

Такой же взрывной шум крыльев раздался вдруг за его спиной. Новые утки хитренько затаились при его приближении, дали ему пройти мимо и только тогда дружно вырвались из-под куста.

Василий тут же развернулся, вскинул ствол. Вытянув в струнку длинные шеи, поджимая лапы, со стремительной вибрацией крыльев, оставляющих позади себя уже не шум и хлопанье, а тонкий свист, так же быстро, как и предыдущие, уносились тоже три утки. Пока Василий, судорожно водя стволом, решал, в какую же целиться, они успели оторваться от него на такое расстояние, что дробь их уже не могла достать.

Сердце его колотилось бешеными ударами, а пережитое напряжение, хотя длилось оно всего секунд пять, было таково, что у него даже ослабли ноги.

Он снова со злостью обругал себя: ну и разиня же он, нет, с такой сноровкой дело не пойдет, он будет только уток пугать – и больше ничего…

Речушка петляла, то становясь совсем узкой, – если разбежаться и посильнее толкнуться ногой, можно перепрыгнуть на другой берег, – то разливаясь пошире. В широких местах течение ее становилось невидным, вода неподвижно млела под отвесными стенами черных обрывов проточенных круглыми дырочками гнезд ласточек-береговушек.

Уток больше не встречалось, Василий внутренне расслабился, перестал их ждать, и тогда с нового плёса, к которому он подходил, взлетела целая стая. Неба она не закрыла, как в рассказах Анны Федотовны, но всё равно уток было много, штук до тридцати. Василий выстрелил; все утки улетели, а над плёсом, кружа, ветер понес перья и пушинки, вырванные дробью из утиных крыльев. Василий смотрел на улетавшую стаю, пока она была видна, ждал – может, всё-таки какая-нибудь упадет. Но, похоже, даже подранков не было в стае, все утки летели дружно, ровно, с одинаковым энергичным махом крыльев, ни одна не отставала.

Получалось, что охота, даже такая несложная, совсем не простое дело. Вероятно, надо было еще больше разозлиться на себя, на свою неспособность и неумение, но Василий, наоборот, вдруг успокоился. Он перестал ждать и хотеть добычи, и ему стало хорошо просто идти в просторе и тишине полей, по пустым кошеным луговинам, дышать прохладным воздухом осени, смотреть по сторонам – на лиловую мглу горизонтов, на скирды вымолоченной соломы посреди убранных пашен, на стадо коров вдали, пасущихся на жнивье под присмотром хромого деда в дождевике и мальчонки с длинным кнутом. Голова его, словно ветер продувал ее насквозь, была, как никогда, свежа, внутри себя он чувствовал такой же точно простор и покой, что были в раскинувшемся вокруг земном пространстве. Он чувствовал, что всё в нем только сейчас, вот здесь, омытое мирной осенней дрёмой засыпающих полей, обретает настоящее равновесие и со всей полнотой даже в само его тело входят ощущение и подлинная вера, что война со всеми ее бедами, гнетом, давившим мозг, душу, в самом деле – позади, теперь уже только прошлое. Кончилась, мать ее дери, будь она проклята сто тысяч раз, кончилась совсем и навсегда!..

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора