Марсель Эме - Красавчик стр 36.

Шрифт
Фон

А Оскара Ольгерсоны посадили в мастерской под замок - пока он снова не станет писать как полагается. Юноша безропотно подчинился решению семьи, но первый его пейзаж, написанный в заточении, изображал куст тех же медвежьих ушей, а второй - вереницу подсвечников на фоне песков. Разумное видение природы не возвращалось к Оскару - напротив, он с каждым днем все больше углублялся в дебри абсурда, и болезнь эта не поддавалась лечению.

- Да поймите же, - сказал ему однажды отец, - ваши картины посягают на самое суть искусства! Художник не имеет права писать то, чего не видит.

- Но если бы Бог создавал лишь то, что видел, он ничего бы не создал! - ответил Оскар.

- Ах, вы еще и философствуете! Наглец! Подумать только, ведь у вас перед глазами были одни хорошие примеры! Скажите по совести, Оскар, когда вы видите, как я пишу березу, ель… Словом, что вы думаете о моих картинах?

- Простите меня, отец…

- Прошу вас, отвечайте откровенно.

- Ну, если откровенно, я бы просто швырнул их в печь.

Ганс Ольгерсон молча проглотил оскорбление, но через несколько дней под предлогом того, что сын расходует слишком много дров, выгнал его из дому. На последние деньги Оскар снял в порту лачугу и поселился там, прихватив с собой лишь ящик с красками. Так начались его мытарства. Чтобы заработать на хлеб, он разгружал суда, а в свободное время продолжал писать композиции из медвежьих ушей, подсвечники и перьевые метелки. Его живопись и так не пользовалась спросом, а тут еще стала предметом всеобщих насмешек. Абсурдные холсты были притчей во языцех. Годы шли, и чем дальше, тем хуже жилось Оскару. Его прозвали Оскаром-дурачком. Дети плевали ему вслед, старики бросали в него камни, а портовые шлюхи, завидев его, крестились.

Как-то раз - это случилось четырнадцатого июля - в порту и в городе разнеслись невероятные слухи. Смотритель маяка заметил вдали легкий, стройный корабль с позолоченным бушпритом, идущий под пурпурными парусами. В Ооклане еще не видывали таких чудес. Сам бургомистр со своими советниками отправился встречать заморское судно и с удивлением узнал, что оно принадлежит Эрику: моряк вернулся на родину из кругосветного путешествия, длившегося десять лет. Услышав эту новость, Ольгерсоны протолкались к причалу сквозь толпу. Эрик в голубых атласных панталонах, шитом золотом сюртуке и в треуголке сошел на берег. Ганс поспешил было обнять его.

- Я не вижу здесь брата, - отстранил отца Эрик, хмуря брови. - Где Оскар?

- Не знаю, - покраснев, ответил отец. - Мы в ссоре.

И тут из толпы с трудом выбрался тощий оборванец.

- Эрик, я ваш брат Оскар, - сказал он.

Моряк заплакал и обнял его, а потом, разжав объятия, грозно повернулся к Ольгерсонам:

- Это вы, старые хрычи, виноваты в том, что мой брат чуть не умер от голода и нищеты.

- Порядок есть порядок, - ответили Ольгерсоны. - Надо было рисовать как следует. Его обучили почтенному ремеслу, а он упрямо малевал пейзажи один другого абсурдней и смехотворней.

- Молчите, вы, старые хрычи, и знайте, что Оскар - величайший в мире художник.

Старые хрычи злорадно ухмыльнулись. А Эрик приказал матросам: - Несите сюда кактусы, финиковые пальмы, равеналы, аллюодии, банановые деревья, пеллициеры!

И, к изумлению толпы, матросы вынесли на причал ящики с растениями, как две капли воды похожими на уродцев с полотен Оскара. Старые хрычи вытаращили глаза и заплакали от бешенства и досады. Тут все оокланцы упали на колени, прося у Оскара прощения за то, что дразнили его дурачком. Отношение к живописи Ольгерсонов разом переменилось. Эстеты теперь ничего не желали видеть, кроме кактусов и других экзотических растений. Оскар и Эрик построили себе великолепный дом и зажили в нем вместе. Оба брата женились, но это не мешало им по-прежнему нежно любить друг друга. И Оскар рисовал всё чудные да пречудные растения, никому еще не известные, а может, и вовсе не существующие на свете.

Нищий

Жил в городе Детройте, что в штате Мичиган, очень бедный и очень набожный человек по имени Теобальд Брэдли. И был у него старенький автомобиль, прослуживший хозяину без малого восемь лет. Брэдли брался за любую работу, какая ни подвернется, но долго удержаться на одном месте не мог: то ли не везло, то ли дела по сердцу не попадалось, - вот так он оказался на улице и стал нищенствовать, чтобы прокормить жену Дороти и троих детей.

Рано утром уезжал он на машине просить милостыню и колесил по всему Детройту, лишь бы встретить милосердных даятелей. Отыскав подходящее местечко возле универсального магазина, у отеля, где-нибудь на островке безопасности рядом с переходом или у заводских ворот, Теобальд тормозил, заводил патефон на заднем сиденье, вылезал из автомобиля и, прислонясь к его жалкому, облезлому кузову, застывал с протянутой рукой, а с пластинки неслось: "Ladies and gentlemen, пожалейте несчастного, - у меня сварливая жена и трое детей, - да не забудьте про накладные расходы!" Большинство прохожих даже не обращали на него внимания. А удостоившие попрошайку взглядом отворачивались, увидев крепкого, здорового мужчину в расцвете сил: хочешь есть - иди работать. Но некоторые останавливались, сочувствуя ветхой колымаге давно устаревшей модели. Уродливая форма, неопределенный цвет, продавленные, засаленные подушки, с трудом закрывающийся капот, каркас машины, и там и сям изъеденный, словно проказой, до самого железа, - все это внушало людям глубокую жалость. Они с содроганием воображали себе мотор, его несчастные изношенные поршни, никуда не годный генератор, расхлябанные шестерни, чуть ли не воочию видя, как губят механизм ржавчина, грязь и пыль, и подавали бедняжке на старость кто пять, кто десять центов (деньги бережно принимал владелец). Иногда в конце дня, усевшись за руль и заведя норовистый, чихающий мотор, отчего начинала мелко трястись вся кабина, нищий высовывал руку в окно и получал напоследок еще одну-две монетки.

Часам к шести вечера он возвращался домой, в белый коттеджик с узенькой лужайкой, по соседству с негритянским кварталом. Поставив машину в гараж, он должен, как обычно, выдержать шквал упреков своей супруги, которая едко осведомлялась о размерах дневной выручки. Сорокалетняя Дороти, одновременно властная и плаксивая, была худа и внешне ничем не примечательна: ее лицо оживляла только обида на мужа или на злую судьбу.

- Как! - восклицала она. - Пять долларов пятьдесят центов (или шесть, или семь - это не имело значения)! Вы шутите, Бальд! Надеюсь, вы не думаете, будто на пять с половиной долларов в день можно прокормить детей и достойно содержать взращенную в лоне почтенного семейства жену? Вы родились в захолустье, в луже близ озера Эри, а ведь мой отец был чиновником в штате Миссури! Ах, зачем я не послушалась тетушки Дженнифер, которая хотела выдать меня за служащего банка? Да что я! Чем жить с таким мужем, лучше бы мне выйти за рабочего. Даже за поляка. Слышите, Бальд, - за поляка!

Теобальд страшился гнева жены почти как гнева Господня и отвечал ей словами утешения и благости, которые мужчина найдет для супруги при любых обстоятельствах. Он говорил: "Вы правы, дорогая", или: "Истинная правда, душа моя", или: "Увы, друг мой, я заслужил эти упреки". Ему никогда не пришло бы в голову утихомирить свою дражайшую половину парочкой пощечин, как водится, к сожалению, у разных заокеанских племен. Он слишком уважал достоинство женщины, а также и свое собственное, чтобы подвергать его подобным испытаниям. Преследуемый причитаниями Дороти, Теобальд шел на кухню, лез в холодильник, наливал два стакана виски - один ей, другой себе, - ставил их на поднос вместе с бутылкой и кувшином ледяной воды и нес в столовую. Достав из кармана купленную по дороге вечернюю газету, он изучал заголовки на первой полосе, затем открывал спортивную страницу и читал редакционную статью о бейсболе или регби. На улице потоки машин летели по автострадам за город. Супруги Брэдли привыкли к шуму моторов и даже не замечали его. Но иногда Теобальд, прихлебывая уже второй стакан виски, начинал вслушиваться и грезить о сотнях тысяч автомобилей, днем и ночью кативших по магистралям Детройта: они были душой огромного города, смыслом его существования. Он грезил о гигантских заводах, без передышки выпускавших все новые машины, о громадных автомобильных кладбищах, откуда лом когда-нибудь повезут в переплавку, и, допивая стакан, казалось, постигал глубинную гармонию вселенной.

Где-то между вторым и третьим виски возвращались дети - три сорванца от девяти до тринадцати лет, вечно потные, грязные, часто - в синяках и ссадинах. Дороти жаловалась - они опять играли с ребятами из негритянского квартала - и сокрушалась о печальном соседстве, на которое обрекала семью никчемность отца.

- Вы правы, дорогая, - отвечал Теобальд.

И, обращаясь к сыновьям, прибавлял:

- Нечего вам делать у цветных. Ваше присутствие там совершенно неуместно. Разумеется, я не отрицаю, что цветные как люди тоже достойны уважения. В конце концов они американские граждане. Но если Бог создал одних белыми, а других черными, значит, он хотел подчеркнуть разницу. Этого не следует забывать.

- К черту! - обрывали отца мальчишки. - Сами разберемся. Чего завел свою шарманку? Скорее жрать давай - в брюхе урчит!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке