Марсель Эме - Вино парижского разлива стр 11.

Шрифт
Фон

Ровно в пять Бертран зашел за мной. Я надела канареечный костюм с белой меховой опушкой, и мой утонченный вкус привел Бертрана в восторг. Мы прошли по улице Сен-Клу к Булонскому лесу, миновали озера и углубились в чащу. Погода стояла чудная, почти летняя, но листики были еще клейкими, нежно-зелеными. Бертран говорил со мной так изысканно, так деликатно, называл такими восхитительными ласковыми именами! Я трепетала от одного лишь звука его глуховатого, словно бы бархатного голоса. Мы удалились от озер, гуляющие попадались все реже, впервые я могла не таясь говорить о том дивном счастье, что переполняло меня со вчерашнего вечера. Когда я не находила нужного слова, он склонялся ко мне, и мы целовались. Мы шли уже не по тропинке, а прямо по траве, пока не остановились наконец в густой тени деревьев. Поцелуй наш длился долго-долго. Потом Бертран сказал, что любовь, по его мнению, прежде всего - слияние душ, ну и тел, конечно, тоже. Его рука скользнула мне под блузку, коснулась левой груди, потом правой, расстегнула пуговку… Он снова поцеловал меня. Если бы он захотел, я бы на все согласилась, но он ни о чем таком не попросил.

Вечером за ужином, вопреки моим опасениям, никто ничего не спрашивал о нашей с Бертраном прогулке. Папочки еще не было, он задержался в министерстве и позвонил, чтобы его не ждали ужинать. Мы снова говорили о двойном годе. Со второй половины дня в парламенте начались дебаты. Депутат от коммунистов выступил против законопроекта, который, по его мнению, при нынешней экономической ситуации в стране является отвлекающим маневром и не приведет ни к каким результатам, разве что утешит нескольких престарелых кокеток. Бабуся метала в адрес коммунистов громы и молнии. Она то и дело бегала звонить, и к концу ужина от возбуждения ее просто трясло. Мама и Пьер не на шутку встревожились.

- Успокойся, бабуся, чего ты так разволновалась? - уговаривал ее Пьер. - Ну объявит правительство, что в году теперь двадцать четыре месяца, ну сможешь ты говорить, что тебе тридцать четыре, а дальше-то что? На самом деле все останется по-прежнему.

- Человеку всегда столько лет, на сколько он выглядит, - поддержала Пьера мама.

- Нет, - отрезала бабуся. - Человеку всегда столько лет, сколько есть.

После ужина я ушла к себе в комнату. Долго сидела на кровати и читала Поля Жеральди. Прекрасные стихи! Раздеваясь, я разглядывала себя в зеркале и, радуясь близкому счастью, улыбалась своему отражению.

На следующее утро сквозь сон я услышала в доме какой-то шум и суматоху. Едва я открыла глаза, ко мне в комнату вошли родители. Папочку я узнала сразу, хотя волосы и усы у него почернели, а костюм болтался на нем, как на вешалке. Со вчерашнего дня он не сильно помолодел и в общем-то почти не изменился. Зато мама - мама просто преобразилась, я бы ни за что не узнала ее. Молодая цветущая женщина двадцати двух лет со свежим, юным лицом протягивала ко мне руки. Следом за родителями, пританцовывая, влетела бабуся и воскликнула с заливистым хохотом:

- Взгляни-ка, дорогуша, твоей бабусечке тридцать четыре года!

Бабусечка-то и удивила меня больше всех. Высокая, стройная, с легкой походкой - я и не подозревала, что она так хороша собой. Честно говоря, эта красавица ни лицом, ни фигурой не напоминала ту молодящуюся старушку, чьи не по возрасту яркие наряды и подведенные глазки всегда производили несколько комический эффект. Я еще ничего не успела сообразить, как все трое, сгрудившись у моей постели, принялись целовать меня, оглушая своей трескотней.

"Деточка моя ненаглядная", - щебетала мама. "Внученька, крошечка", - вторила ей бабуся. И вдруг я увидела, какие маленькие руки у меня и какие большие у них. Тут до меня дошло. Я вскрикнула от ужаса и разрыдалась. А они засмеялись еще громче, стали тискать меня, целовать, тормошить, как будто я могла разделить их радость! "Не плачь, масенькая, - уговаривала мама, - а не то придет злой волчище!" - "Счастливица, - говорил папочка, - до чего же, наверное, здорово опять оказаться ребенком!"

Как они меня достали со своим дурацким весельем! Их глупость приводила меня в бешенство. Я вырвалась от них, мне хотелось, чтобы они ушли, оставили меня в покое, но что значат для взрослых слезы девятилетней девочки! Наконец пришел Пьер, он стал мальчиком лет двенадцати - его я узнала без труда, я видела его таким и раньше. Мрачный, рассерженный, он оттолкнул от кровати маму и сказал тонким голосом, но на удивление твердо и властно:

- Оставьте Жозетту в покое, вы уже довели ее. Ей сейчас не до смеха, мне тоже. Отстаньте от нас.

- Пьеро, - проговорила мама, - малышок мой милый…

- Что-о?! Никаких "малышков"! Идите-ка отсюда!

Взрослые удалились, снисходительно улыбаясь. Пьер сел ко мне на кровать, и мы поплакали.

- Как думаешь, Бертран д’Алом будет любить меня по-прежнему? - спросила я.

- Не знаю. Надеюсь. Сколько ему теперь, тринадцать?

- Ой, да, я об этом и не подумала. Ему тринадцать, а мне девять. Ведь правда, разница невелика?

Пьер взглянул на меня с такой тревожной нежностью, что я испугалась.

- В конце концов, почему бы и нет? Бывают случаи и похуже.

Он признался, что влюблен в женщину тридцати четырех лет, которой теперь, должно быть, семнадцать. Еще вчера они вместе ходили в кино и целовались в темноте.

- А теперь конец всему. Что ей двенадцатилетний мальчишка? И вообще все переменилось. Муж у нее старый ревматик с седой бородой. Теперь он молод и, наверное, красив, естественно, она будет любить его.

- И все-таки ты должен попробовать.

- Чтобы она надо мной посмеялась? Нет, я не желаю ее видеть. Вернее, не желаю, чтобы она увидела меня. Сама посуди: она взрослая, а я ребенок, нечто среднее между человеком и комнатной собачкой, существо, которое никто не принимает всерьез. На меня всегда можно цыкнуть, меня можно оскорбить, ударить, мне даже собственных мыслей иметь не положено, я ж - беспечное дитя, по выражению нашего милого папочки! Старый пень, старый осел! Ах успех, ах честь и слава знаменитого адвоката! Поверь, он не изменился, хоть и помолодел на тридцать лет. Думаешь, что его радует во всей этой катавасии? Может, молодость? Да он о ней и не вспомнил. "Мне двадцать девять лет, а я уже состою в коллегии адвокатов, я - крупный деятель, офицер Почетного легиона" - вот чему он радуется.

Для полного счастья ему не хватало одного - чтобы я снова стал ребенком. Я опять в его власти, и он это знает. Сейчас вот он целует меня, смотрит умильно, как людоед на будущий завтрак, и говорит: "Ну, мой милый мальчик, теперь ты снова в стране золотых грез и невинных забав". Мерзавец! Да как он смеет! Говорит, а у самого в глазах такое злорадство! Но он понял, что я его раскусил, смутился вроде, обиделся. Попомни мое слово - не пройдет и недели, как он придерется к чему-нибудь и ударит меня.

- Ты преувеличиваешь, нарочно растравляешь себя. Я уверена, папа тебя очень любит.

- Еще бы! Родители в нас просто души не чают и издеваются над нами, как последние садисты.

- Ты злишься, а потому несправедлив. Садисты! Скажешь тоже!

- Ах, по-твоему, я несправедлив! Короткая же у тебя память! А я вот помню долгие годы золотого детства, какое там годы - века ожидания, отчаяния, бесконечных запретов и придирок. Любящие родители! Как пристально они за нами следили, как изворачивались, юлили, лгали, и все равно то и дело провирались, и тогда завеса между нами и запретным миром приподнималась, но мы должны были делать вид, что ничего не видим, ничего не слышим, не понимаем ни книг, ни разговоров. А чего стоили званые вечера, когда мы сидели взаперти по своим комнатам! А Гнильон! Вспомни лужайку, всю в цветах. Помнишь? Даже когда родителей нет рядом, сидишь в этом мерзком детстве, как на привязи.

Я вспомнила Гнильон. Вспомнила, как тяжело быть маленькой. Вот я лежу на лужайке среди цветов и безутешно плачу. Вокруг все такое чудесное, а я будто тень без тела. И так мне стало горько. Но тут я вспомнила вчерашнюю прогулку с Бертраном, и горечь, навеянная прошлым, рассеялась - я улыбнулась. Брат посмотрел на меня с изумлением, а может, и состраданием.

- Снова переживать детство нелегко, - сказала я, - и все-таки теперь не то что прежде. Не смогут же родители забыть, что тебе было двадцать четыре, а мне - восемнадцать. И мама не сможет запретить мне видеться с моим женихом. Пусть даже она станет приглядывать за нами, я имею право хоть на какую-то свободу, и, поверь, не настолько уж я глупа, чтобы не воспользоваться ею. Я буду заниматься с Бертраном любовью и ни у кого не спрошу разрешения. Ведь ты не осудишь меня, Пьер?

Тут в дверь постучали. Вошла Маргарита, старуха, служившая еще бабусе и потом вынянчившая нас с Пьером. Она помолодела лет на тридцать, но нисколько не похорошела. Нас она очень любила, но все равно необходимость прожить еще одну жизнь в услужении удручала ее.

- Горбатишься, горбатишься, смерти ждешь, как избавления, а тут на тебе, пожалуйста, начинай все сызнова, да где ж такое видано? Да разве творилось бы такое, будь в стране порядок? Нет, вы мне скажите…

Она взяла меня на руки из постели, как бывало прежде, и то, что я стала такой маленькой и легкой, расстроило ее вконец.

- Лапушка ты моя бедненькая, какая же ты была красавица! Высоконькая, хорошенькая, а ножки какие, а грудка… а теперь… Батюшки! Жалкий ты мой цыпленочек! Глядите, что делают законы с молодыми да красивыми девушками, а уж как я о ней заботилась! Девять лет - вот жуть-то! Ничего не знаешь, ничего о себе не понимаешь, живешь и любви не ведаешь. Кстати, а что твой женишок?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке