Каждый сегмент моего существования всегда представлял собой не более чем осколок подлинной экзистенции. Но собрать воедино эту аутентичную целостность у меня никогда не получалось. Да, чтобы облегчить положение, я разработал специальный switcher-коммутатор и расположил его внутри левого полушария своего мозга. Он исправно переключал мою обертку с одного состояния на другое. Но эта болезнь постепенно разъедала меня изнутри. Шизофренией принято называть раздвоение личности. Каков же тогда диагноз для моего душевного расслоения? Рак мозга? Я называл это контролем оболочки, но теперь я уверен, что под оболочкой ничего не осталось. Раньше я тащился куда-то по окаймленной грязью дороге, но теперь я присел на землю, прислонился к забору и из последних сил вцепился в траву. Я не способен более сделать ни шага. Раньше тоже бывало, что я останавливался, но, дав ногам отдохнуть, всегда продолжал свое мучительное продвижение к горизонту. Продвижение было невыносимо медленным, порой даже еле заметным, но отрицать сам факт его бытия было невозможно. Я знал, что я двигаюсь. Я не отдыхал подолгу - длительные передышки всегда мешают. Не представляя, куда я шел, я умудрялся находить смысл в самом процессе движения. Иногда я все же пытался запомнить дорогу, мне приходила в голову мысль, что еще не поздно вернуться назад. Но в последний момент я всегда прогонял прочь мысли о возвращении и снова двигался дальше. Земля скользила под ногами, я не видел ничего кроме грязного месива и носков своих старых ботинок. Длинные полы дырявого пальто тащились по мокрой земле и лужам. Бахрома лохмотьев была изъедена грязью. Лишь изредка я поднимал глаза, и где-то вдали, у самой линии горизонта, мне мерещился просвет. Потом, ослепнув, я на ощупь продолжал продираться в темноту. Но вдруг стал замечать то, чего раньше за мной не водилось: остановки становились все более частыми и долгими. Я стал считать свои шаги, и с ужасом осознал, что останавливаюсь для передышки почти каждые пятьдесят шагов, а то и чаще. Я хорошо помню тот шаг - тот, что стал последним. Зная, что он будет последним, я все-таки сделал его. Точно так же я помнил и свое последнее слово. Последнее из тех, что произнес. То, после которого решил навсегда замолчать. А ведь я все меньше и меньше говорил. Все меньше и меньше. До тех пор, пока, наконец, не замолчал. Я знал, что то слово будет последним, но все-таки произнес его. Слово и шаг - они так похожи. И вот, мои ноги окоченели и вросли в землю. Я утратил способность к передвижению. Мне оставалось лишь молча присесть на истлевшую траву. Я не смог справиться только со слезами. Но, к счастью, они были незаметны для окружающих. Из-за не прекращавшегося ни на секунду дождя. Я всерьез начал опасаться, что схожу с ума, что истинной причиной моего расслоения на отсыревшие обрывки и лоскуты было помешательство. Но, так или иначе - у меня остались только эти лоскуты - части, а не целое. А мне нужна была целостность. Но стоило ли останавливаться на обретении? Стоит ли вообще на чем-то останавливаться? Или остановка невозможна, потому что я собираю воедино то, что заведомо невозможно соединить, то, что может существовать только в расколотом виде? Стоит ли воспринимать что-либо как остановку? Я ощущал, как безумие медленно разъедало мой мозг. Чтобы не распасться, нужно было мыслить. Но мыслей как таковых уже не было, и мне становилось страшно. У меня было только несколько параллельных, не пересекавшихся друг с другом коридоров, и я лишь время от времени перебегал из одного в другой по специальным тайным переходам. Я никогда не был настоящим. Пожалуй, только дома. Только там. Но я так давно не был дома. Я никогда не был дома.
Ящики, шкафы, лифты, вагоны, кузова, комнаты, челноки, корабли, дома, кинотеатры, павильоны, храмы, крепости, нации, государства, континенты, планеты, галактики, человеческие черепа - все это разноуровневые разновидности плаценты.
Я схожу с ума. Разум порядком поизносился. Реставрация - вот то, что мне нужно. Мне требуется реставрация. Моему мозгу она просто необходима. Если уж без работы не обойтись, то пусть это будет реставрационная деятельность. К тому же, у нее масса плюсов. Главный из них: она практически не связана с людьми. Реставратор не работает с ними, его объект - это старые, потрескавшиеся, шипящие и шуршащие ленты. Ремесло реставратора сродни работе историка с архивными рукописями или старыми изданиями. Оно связано с открытиями. Реставратор музыкальных фонограмм изучает историю через призму искусства. Даже те мелодии, чья художественная ценность приближена к нулевой, обретают в процессе реставрации новый, индивидуальный смысл. Профессия реставратора находится по ту сторону добра и зла. Наверное, при иных обстоятельствах, я даже мог бы полюбить ее, если бы не моя подлинная страсть - складывание букв в слова, вербализация чувства, и она не имеет отношения к ремеслу. Слова были моими единственными возлюбленными, а теперь даже их я предаю. Я сам отрезаю траурнице ее крылья. Ей суждено навеки остаться гусеницей.
Во время родов медсестра забыла перерезать пуповину. Другого объяснения я просто не нахожу. И вот, даже после родов я остался привязанным к плаценте этим упругим склизким жгутом. Такой веревкой запросто можно задушить. Некоторые действительно умирают оттого, что пуповина обматывается вокруг шеи. Плацента не отпускает меня. И что любопытно - она никоим образом не ассоциируется в моем сознании с матерью. Наверное, ребенок слишком рано оторвался от матери. Если между ними и была какая-то связь, то очень давно - теперь я ее уже не улавливаю. Я плохо помню мать. Сейчас я, скорее всего, даже не смогу ее узнать, она, наверное, совсем старая, сморщенная, как пожухлый осенний лист. Даже не представляю, сколько ей может быть лет. А может быть, она давно уже мертва? Я вполне допускаю это. Как, впрочем, и ее смерть при моих неудавшихся родах. Плацента - вот все, что от нее осталось. Порой я думаю, что никакой матери и не существовало. Да, уверен в этом. Иначе и быть не могло. Убежденный атеист, я не верю в матерь мира. В сознательном возрасте плацента исконно представала как абсолютно автономный объект. Генератор прелюдии.
Однажды я задумался о том, что такие черты русского характера как нечеловеческая выносливость и поистине невыразимое терпение, периодически изливающиеся в эмоциональный катарсис, в плач души, невероятно сильно напоминают блаженные муки художника. Что это, нелепое совпадение?
Вам может показаться, что я жалуюсь? Или хочу разжалобить? Что вы! Мое бормотание, конечно, может напоминать плаксивое заискивание, но на самом деле чувство жалости давным-давно утрачено мною. Я не способен никого жалеть, и в первую очередь - жалеть себя. В себе я давно отчаялся. Хорошая порка - вот чего заслуживает мой разум. И мои жестокие моноспектакли как раз и выполняют эту функцию мозгодробления. Блендер для мозгов - надо бы запатентовать изобретение! Да и кому мне жаловаться? Даже если бы я и хотел - комната-то совершенно пуста. Но почему же мне не надоедает задавать все эти вопросы? Кому я их задаю? Кто может на них отвечать? Чтобы придать происходящему хоть какой-то смысл, я выдумал себе силуэт. Тень пожилого джентльмена в истертом старомодном цилиндре. Он сидит в углу. Его щеки одеты в серебряную щетину. Он строг и раздражителен. Он не упускает возможности оскорбить меня. И этот шанс частенько ему предоставляется. Была бы на то его воля, и он прибегал бы к телесному наказанию, я в этом не сомневаюсь. Мне иногда кажется, что он как-то по-особому держит свою трость с набалдашником из слоновой кости - берет ее таким образом, чтобы была возможность замахнуться. Кто он? Часть моего воображения? Очередная роль? Призрак? Двойник? Ничто? По логике вещей я должен ненавидеть его. Я запутался в своих отношениях с двойником, я вижу в нем то возлюбленную, то Сверх-другого. А вот сейчас он предстал в образе этого беспощадного старика. Но я почему-то испытываю по отношению к нему какое-то подсознательное уважение. Его нелепый вид вовсе не кажется мне таковым. Я нахожу в его облике определенное благородство. Да, я неспроста прислушиваюсь к нему. Ведь я чувствую, что он говорит правду.