Франсуаза Шандернагор - Первая жена стр 7.

Шрифт
Фон

Когда он предложил мне пообедать в шикарном ресторане, я не могла скрыть своего удивления: нам так мало удавалось последнее время побыть наедине! Без публики, перед которой надо ломать комедию, нам не удалось бы друг друга обмануть. И тот разговор, что он начал на вокзальном перроне, подхватила я, начав его с той фразы, на которой остановился он; я спросила его, почему же он решил отметить годовщину совместной жизни с женщиной, которую намеревается покинуть (я могла и не волноваться - он ее уже покинул!). Он, однако, настаивал. Я решила, что он хочет загладить свою вину, и согласилась.

Когда мы сели за стол и сделали заказ, он сразу перешел в наступление. Не стал ждать закусок, основного блюда, как принято за деловыми обедами. Он торопился: он назначил на этот вечер мою казнь и не хотел с этим тянуть. Как только официант отошел, он наклонился ко мне, и на губах его играла полуулыбка. Так, одними губами, улыбается охотник, когда готовится бесшумно приговорить к смерти куропатку, которая, еще ничего не ведая, машет крыльями; так улыбается экзаменатор, когда задает среднему студенту "вопрос на засыпку", чтобы завалить его. "Ты на меня больше не смотришь, Катрин, или смотришь так редко, что даже не заметила: вот уже год, как кое-что изменилось. Скажи мне - что. Я жду".

Он улыбался. Без всякой злости, но и невесело. Этакая презрительная вежливость, недоброжелательная улыбка превосходства. И эта улыбка, больше чем сам вопрос, повергла меня в ужас: мне стало панически страшно, во рту пересохло, сердце грохотало уже в барабанные перепонки: сощурившись (я такая близорукая!), я старалась рассмотреть его. Он не пошевелился, сидел передо мной, как будто позировал для фотографии на удостоверение личности. На нем была голубая рубашка - к глазам: красивый мужчина. Я вообще считала его красивым, в нем даже появилось больше шарма, чем в восемнадцать лет; когда мы вместе ходили на коктейли или вечеринки и я сравнивала его с нашими старыми друзьями, с мужчинами его возраста, я лишний раз убеждалась, что он, конечно, лучше всех. Я поздравляла себя с такой прозорливостью: совсем девчонкой я выбрала молодого человека, в котором чего-то не хватало, теперь же моим мужем был молодой, располагающий к себе мужчина, который мало кого из женщин мог оставить равнодушным - он красиво старел… Вернее, почти не старел.

В тот вечер в ресторане, пока я потерянно искала, что же изменилось, я должна была еще раз признать, что, если он и изменился - немного, совсем немного, - то к лучшему. Мне нравилось, какими стали у него волосы - не огненно-рыжий, а скорее венецианский рыжий, - с тех пор как появились седые пряди, они потеряли воинственное полыхание молодости. Меня отделял от него ресторанный столик, и с такого расстояния эти тончайшие седые пряди просто терялись в отблесках света, их не было видно, но у меня было достаточно возможностей узнать, что они были, когда я прижималась к нему, целовала эти тактичные напоминания о неминуемой смерти, затерявшиеся в его мальчишеской шевелюре. Были и морщины, которые сглаживала моя близорукость, но я помнила их легкую сетку в уголках его глаз, в уголках рта. Как у блондинов и рыжих, лицо его покрывалось кракелюрами: кожа, настолько тонкая, что через нее просвечивали голубые жилки на веках и синеватые вены, все больше и больше напоминала пергамент. Когда его голова лежала на подушке рядом с моей, я любила разглаживать пальцем неглубокие следы, что оставило на этом лице время.

Морщины, седые волосы - что еще в нем изменилось? - но это были скорее не изменения, а дополнения, то, что он приобрел, старея, а он же говорил о потере.

Он по-прежнему улыбался по другую сторону стола, не двигался, не произносил ни слова, и, по мере того как бежали минуты, эта улыбка отчуждалась, становясь вежливой гримасой законника. Правда, я смогла таким образом, удостовериться, что зубы у него все на месте! И глаза тоже… Но, как бы там ни было, я была слишком далеко - я ничего не видела. Вернее, только сполохи цвета: огненный, радостный - его волос и синий-синий - его рубашки, голубых прожилок и глаз. "Франси, - проговорила я глухо, - по правде говоря, я не знаю, что ты потерял. Я ведь забыла очки, ты знаешь…"

Защита моя была признана жалкой, и улыбка стала еще шире: "Даже слепой бы заметил, чего у меня больше нет! Он бы понял это на ощупь! Это первое, что замечает любящая женщина!" Садист-экзаменатор позволил себе роскошь расширить вопрос: "Знаете ли вы, мадемуазель, на что прежде всего смотрит влюбленная в мужчину женщина? На что вы смотрели бы сами, будь вы женщиной, настоящей женщиной?"

Меня душил страх. Доказать, что я его люблю, уже невозможно, - я провалила экзамен. Не переставая улыбаться, охотник, наконец, испытал прилив жалости к своей агонизирующей жертве, он прикончил ее. Положив локти на стол, мой муж наклонился вперед так, чтобы обе его поднятые руки оказались на уровне моих глаз, почти перед моим носом, и там, как бы удостоверившись, что я следую взглядом за его движениями, положил их одна на другую - обручального кольца на его руке не было…

Этот удар нанес мне мужчина, который поклялся защищать меня. И не в приступе ярости - он продумал свое преступление. Он все продумал, в этой мизансцене все было учтено: символ, дата, место.

Это была наша последняя годовщина, это будет последний мой обед в этом ресторане, где добрую четверть века мы праздновали столько успешных свершений и дружеских вечеринок. У меня не хватит сегодня сил выдержать взгляд тех официантов, которые видели тогда даму "средних лет" в вечернем платье (черный бархат, фиолетовый атлас), которая целый час бесстыдно рыдала, уронив голову на стол, на банкетку, дама просто утопала в слезах, икала, вздыхала, и слезы лились у нее из глаз, как кровь из раны, а смущенные господа за соседними столиками отводили глаза. Я не выдержу взгляда тех официантов, которые видели, как спутник этой дамы - один и тот же уже четверть века - холодно рассматривал ее, не изъявляя желания ни утешить ее, ни осушить ей слезы, ни взять ее за руку.

Он невозмутимо продолжал столь блестяще начатую прокурорскую речь. Ты "не дрогнул, когда я рыдала", победитель, ты "не смешал своих слез с моими и не явил жалости к моим". Напротив, ты прекрасно пообедал. Я так и не смогла проглотить ни крошки того праздничного обеда, что заказал ты, ты же, как я заметила, ничего не оставил, даже пирожное съел до последней крошки… Ты прекращал жевать лишь, чтобы отругать меня или бросить еще одно обвинение: я же сидела перед тобой, как провалившаяся ученица; впрочем, не ты ли упрекал меня, что я никогда не умела тебя слушать? Но на этот раз я не могла решиться прервать тебя, не могла произнести ни слова, у меня тоже был полон рот, только - слезами, нос тек, слезы из глаз - тоже. Мне пришлось попросить у тебя бумажный носовой платок, потому что у меня не было своего, этот обрывок бумаги - последний твой дар после тридцати лет любви - ты протянул мне кончиками пальцев. В тот вечер это было единственное свидетельство твоей жалости.

Не было больше никаких "Катюш", никаких "сердце мое", ни сладкого голоса, ни невинного вида, ни лживых ласк. Ты обвинял, как настоящий прокурор… И ты неплохо это делал, тем более что слово тебе было дано, а твоя плохая жена не пыталась тебя прерывать, - ты и развернулся! Мне нечего было возразить: меня душило горе, горе от того, что я оказалась не только преданной и униженной, но и виновной. Особенно - виновной.

Ведь я была виновна, не правда ли? Пока ты бросал мне обвинение за обвинением, я думала о том, как я могла не заметить, что мужчина, которого я любила, уже давно перестал носить обручальное кольцо. Конечно, я близорука, но вблизи-то я вижу - значит, я уже так давно не целовала его руку, так давно не гладила ее? А он? Значит, и он никогда не гладил мне лицо, не клал свою руку на мою, значит, его пальцы не касались моей кожи? Неужели мы уже были так далеки друг от друга?

"Взгляни в лицо реальности (именно это-то мне и трудно, и ты это прекрасно знаешь!), - степенно заявлял ты между двумя кусками жаркого, - посмотри реальности в лицо: ты бросила меня значительно раньше, чем это сделал я". Нет, "раньше" - нет, я покидала тебя "по мере" того, как ты покидал меня, это правда. По мере того как твоя "новая" устраивалась в наших жизнях, я складывала чемоданы. Я действительно была виновата - в дезертирстве перед лицом врага. Чем больше ты любил Другую, тем дальше я отдалялась от тебя, и чем дальше я отдалялась, тем больше ты любил. Твоя любовница предлагала себя, твоя жена все больше закрывалась, в конце концов я заперлась в крепости, куда у тебя не было доступа, - я стала жить внутри себя. Душа заковывалась в броню, ожесточалась. В конце концов я превратилась из одалиски в самурая. В самурая со шрамами от ран, нанесенных им, и с еще не затянувшимися ранами. Посмотри, вот эта еще открыта: вспомни, когда ты уезжал вместе с ней в "свадебное путешествие", ты ведь не оставил мне никакой возможности найти тебя, если что-нибудь случится с детьми. Я в конце концов умолила тебя позвонить мне один раз, единственный за все твое отсутствие, чтобы удостовериться, что дома, у тебя дома, все в порядке. Помнишь, как ты это сделал? Ты позвонил в субботу после обеда и, пока расспрашивал о сыновьях, я услышала, что кто-то рядом с тобой говорит по-итальянски, чтобы ответить собеседнику (звонил ты, значит, не из кабинки); ты на мгновение закрыл трубку ладонью, а потом снова заговорил с коротким смешком: "Извини, Катти, милая, это горничная, ей надо обязательно здесь убраться, уже три часа дня, а мы все еще в постели…"

Что, по-твоему, должна делать твоя жена, кому ты говоришь такое? Если это не твоя мать, не твоя сестра, что ей надо делать? Устроить скандал? Поджечь дом? Покончить жизнь самоубийством?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке