И если я страдаю сейчас, то совсем не уверена, что из-за любви, - мне кажется, что я ненавижу его оранту больше, чем люблю его… Может быть, мне легче было бы перенести расставание, если бы мой муж держал нас обеих, ее и меня, на одинаковом от себя расстоянии? Были бы две "бывших", и ему не надо было бы спрашивать себя, к какой же из двух склоняется его сердце, он бы не любил ни одну, ни другую… Предположение безумно, но это уже прогресс: еще несколько месяцев назад я даже и подумать не могла, чтобы он меня бросил. Теперь, если я и злюсь на его итальянку за то, что она оказалась в выигрыше, то нахожу утешение в собственном проигрыше - в конце концов, веревку отпустила я сама.
Ну же, надо закончить линьку, сделать перелицовку, сбросить старую кожу! Мне хочется свить новый кокон, и хороший: обустроить, в конце концов, "супружескую спальню", с ремонтом которой меня все торопили. Ну вот, он теперь почти сделан: договариваюсь с малярами, один даже пообещал прийти, скоро, ну, как только закончу, "точно приду!". Может быть, и правда придет?
Но я пока что не выбрала ни цвет обоев, ни занавески. Потому что… Потому что не было ничего на свете синее глаз моего мужа, ничего синее его глаз и рыжее его волос; как мне, женщине из пепла, женщине из снега выбирать цвета, когда я лишилась его сияния, - на ощупь? Не надо торопиться. Пожилая дама учится ходить… Начну с очень нежных цветов, чтобы не напугать себя: зеленовато-миндальный, "вьё роз", светло-голубой. Или можно выбрать более сладкие, сусальные: мандариновый, малиновый, вишневый, сливовый. От одного названия во рту становится полно слюны - когда я решу уйти из снегов или они сами по себе сойдут, мне бы хотелось оказаться посреди спелых фруктов, жить прямо во фруктовом саду… О, с черными тряпками покончено: да здравствуют фисташковые блузки, лимонно-желтые платья! Каждому захочется откусить от меня кусочек… "Разве прошло для меня время любви?"
Я - сама безмятежность. Скоро стану ею. Пока что, конечно, положение не стабильно - то вверх, то вниз; когда я оказываюсь внизу, то меня мучит вопрос, любил ли он меня когда-нибудь; когда настроение подскакивает, то мне хочется выяснить, может ли он действительно перестать любить меня…
Безмятежность, по утверждению словаря, - это нечувствительность к страстям. Отсюда вывод: я не безмятежна, но наверняка спокойнее, чем была. Бывает даже, я отключаю автоответчики. Если белье мое благоухает лавандой, кухня - ванилью, то я выхожу на связь с миром: ведь нужно же, чтобы я время от времени брала трубку из-за судей, адвокатов, из-за "процедуры развода", или я ошибаюсь? Я даже теперь разговариваю с ним, с моим "противником", - налоги, инвентарные вопросы, переезд. За каждую из этих встреч на нейтральной территории (какой-нибудь ресторанчик для любовников со скатертями из органди и лентами на лампах) я платила потоками слез, особенно если мы смеялись вместе или он нежно касался моего запястья. Рыдала я трижды. И остановиться не могла… Но после ненастья наступает хорошая погода - облака нынче вечером так легки!
Прошлое уже начинает отдаляться от меня, это - другая страна, она ярче той, в которой я теперь живу, теплее, веселее, в этой стране на каждом углу натыкаешься на рыжих, как белки, юношей с большими нежными глазами, хитрыми и восхищенными… Я счастлива, что сумела побывать на этой экзотической земле, я вспоминаю о ней, но не жалею ни о чем, что там видела, ни о чем из того, что там оставила; даже будь это возможно, я бы не хотела туда возвращаться. Я устала от путешествия. В моем возрасте стоит осторожно относиться к дальним странствиям, лучше вернуться к своим корням, подумать о доме. Чай с бергамотом, цветы в вазах, душистые простыни, шелковые, легкие, - в собственной комнате для меня достаточно места.
Вот уже почти два года, как муж оставил меня… Зимы проходят и становятся похожими одна на другую, но я остаюсь сама собой. Чем больше снимаю я с себя одежд, тем толще становится моя кожа. Среди холода, одиночества моя не защищенная ни одеждой, ни доспехами кожа привыкает к ветрам и непогодам, мускулы крепнут. Я чувствую, что становлюсь крепче внутри. А снаружи, когда я выхожу из дома в непогоду, снег начинает казаться мне мягким, теплым, чувственным. Он все скрадывает. Острые углы сглаживаются, на месте крыльца с десятью ступеньками - мягкий холм, дома под своими крышами с занесенными снегом коньками похожи на грибы, а на террасе на медицинской вазе - снежная шапка, как будто страусиное яйцо на подставке для яиц. Ели сбиваются в овечьи стада, кедры заворачиваются в шубы. И в свежем, липком снегу поскрипывают мои шаги. Чего мне бояться? Все вокруг мягкое, пушистое, эти земли как будто обернулись котом, чтобы получше приручить меня.
Снега и тьма стучат в мою дверь - я приветствую их.
* * *
Я мертвая. Или, скорее, как говорят дети, "померла". Я мертвая, но "помирать" перестала. "Я умерла" - в прошедшем времени совершенного вида.
Впрочем, поскольку я ничего не делаю наполовину, умирала я дважды с интервалом в восемнадцать месяцев. Из такого количества расставаний с жизнью целой не выйти. Умерла наивная влюбленная женщина, взращенная в верности и уверенности, и та, что описывает сегодня обе случившиеся с ней кончины, - это совершенно другой человек: та, что умерла, не смогла бы сделать это так отстраненно, если уже не получилось райских кущ…
Первая смерть настигла меня в больнице. Меня только что туда доставили, чтобы в срочном порядке чинить сломанную руку. Время было ночное. Муж, напуганный собственной жестокостью, смущенный и притихший, никак не мог уйти из зала ожидания, откуда никто не осмеливался его извлечь… Мне распилили кольцо, которое он подарил на помолвку, и совершенно одну, в больничной рубашке, стали возить от одного врача к другому, и всюду мне приходилось ждать одной в заснувшем здании. Когда, наконец, в хирургическом блоке появился заспанный и хмурый хирург, Ким заставила меня лечь на операционный стол: "Don’t worry!" И вот тут-то и заявила о себе первая неприятность - ее микстура, микстура, которой Ким по своей доброте напоила меня двумя часами раньше, как из соски, этот любовный эликсир сострадания не давал теперь возможности провести общую анестезию. "И только подумать, - стонал анестезиолог, - пациент (это я - "пациент") двенадцать часов не ел, и у нас его напоили этой гадостью!"
- Может быть, тогда подождать до завтра? - робко предложила я.
Нет, такие переломы не могут ждать, а хирург, которого вытащили из постели, - тем более. Решили обойтись местной.
- Вы неженка? Вы чувствительны? - не очень любезно поинтересовался у меня "маэстро", которого раздражало это промедление. Неженка? Нет. Чувствительна? Мне кажется, что спрашивать у женщины, которую собирается бросить муж ради другой и которая оказалась в больнице по "скорой помощи", потому что муж только что сломал ей руку, эта женщина должна, как бы выразиться поточнее, быть несколько "чувствительной"… Но тут уже прозвучал следующий вопрос: "Вы аллергик? Как переносите макаин, кзилокаин, карбокаин?" Я не знала ни одного из произнесенных названий - впрочем, в этот ночной час и при подобных обстоятельствах я была совершенно не способна сказать, когда у меня была последняя операция и какие применялись врачами при этом средства. Еле сдерживающий свои чувства хирург решил, что я не аллергична, - если бы! И он отпустил анестезиолога - для местной анестезии хватит присутствия практиканта и медицинской сестры. "И будь что будет!"
Мне сделали первый укол; потом, через полчаса (в которые Ким, равнодушно выслушивавшая выговоры начальства, вытирала мне последние слезы), начали вводить в раненую руку обезболивающий препарат. При этом, как решил "эксперт", все шло нормально, но стоило только этому препарату проникнуть мне в вену, как тело мое начало гореть, я лежала на раскаленных угольях. "У меня горит кожа, - сказала я хирургу, - так и должно быть?" Даже не взглянув на меня, он продолжал готовить инструменты - хирург, наверное, думал, что я восхитительно себя чувствую, как какая-нибудь дама, растянувшаяся на пляже, я же переживала муку святого Лаврентия, заживо сгорающего на решетке; я не загорала в свете неоновых операционных ламп, а сгорала заживо. Вся моя оболочка полыхала, при такой температуре я должна была быть кирпично-красной… "Я горю", - снова прошептала я, не в силах настаивать. Но специалисты и бровью не повели.
И вдруг губы мои раздулись, я распухла. Как воздушный шар, но взлететь я не могла: мне на грудную клетку положили какую-то каменную глыбу, которую я не могла сдвинуть с места. Моему несчастному раздавленному сердцу даже биться было негде. Хватая воздух ртом, как выброшенная из воды рыба, я еще смогла простонать, делая судорожные глотки воздуха: "Мне плохо, плохо…" Но продолжить я не смогла - язык прилип к гортани.
Я видела, как надо мной склонились человеческие лица, почувствовала, что мне начали считать пульс, измерять давление, хирург же тем временем отдавал приказания: "Реанимацию, быстрее, реанимацию! Господи!" - и думал, наверное, что делал это совершенно спокойно. Меня снова начали колоть. Надо мной заколыхались еще какие-то белые халаты, они говорили на непонятном языке - медицинском, отрывистом и зашифрованном, а может быть, язык был и еще более экзотический, суахили или китайский? Слова эхом отдавались в операционной, отскакивали от стен, я не понимала ничего, кроме одного слова: "атропин". Почему оно дошло до моего сознания и запомнилось? Может быть, его часто повторяли? Как припев одной песенки: "Колечко для Шин, колечко для Дин, для Клодин - морфин, атропин…" Атропин был последней моей соперницей… Последней возлюбленной моего мужа, который находился в зале ожидания, в нескольких метрах от меня, я не могла этого забыть…