– Видишь ли, – ответил за него Илья, – вступил на свою голову в любовную битву и терпит поражение на всех фронтах. – И не успел сказать это, как в голове его ударили серебряные молоточки: кем? кому?
Тимофей безучастно следил за вращением барабана.
* * *
В Веронике Тимофей встретил достойного соперника. Если она чувствовала себя с ним так неуверенно, как до этого не чувствовала себя ни с кем, что, конечно же, не приходило ему в голову, то и он чувствовал себя не более уверенно.
Первое время после разрыва с ней все шло так, как обычно бывало у него после всех предыдущих разрывов: он немного скучал, немного грустил, немного пил, много общался с друзьями и искал новое развлечение. Но эта разлука давила его душу такой тоской, что он чувствовал себя совершенно беспомощным, подавленным и жалким.
Он все время вспоминал слова Марианны, сказанные в Крыму: "Как вы думаете, от любви умирают? Еще как!", и еще он думал с унынием, что еще немного – и он превратится в одну из тех крыс, о которых рассказывал Аркадий на даче у Николая.
Он не был уверен, было ли то, от чего он умирал, любовью, но он умирал. Если раньше алкоголь надежно защищал его от ненужных переживаний, то теперь от него становилось только хуже.
– Ты не сможешь без меня, – сказала она ему, прощаясь, как он думал, навсегда. – Я буду в глазах у тебя стоять.
И она стояла у него в глазах. Каким образом удавалось ему исполнять свою работу, он и сам не знал, ибо чувствовал себя неспособным ни к какой работе. Никогда он не верил ни в какие привороты, но теперь его мысль все чаще блуждала в этих жутковатых понятиях, которые дотоле не играли в его жизни никакой роли. Эта была какая-то физическая зависимость сродни наркотической, когда невозможность получить желаемое приводит к распаду. Двигаться ему не хотелось. Напялив на голову противогаз, он валялся на диване без дела, без участия в своих собственных делах, словно рассчитывал, что та чудодейственная сила, которую когда-то в детстве он за ним замечал или приписал ему, проявит себя и избавит его от этого наваждения.
Презирая себя, уже больше из чувства самосохранения, он все-таки набирал ее номер, и она всегда отвечала ему, будто зная наверное, что он позвонит. Она была внутренне благодарна ему за то, что он первый делал эти шаги, и отзывалась с облегчением. Мысль о том, что за то время, пока они не виделись, она могла принадлежать еще кому-то, была и невыносима, и одновременно распаляла его до безумия. Она испытывала примерно то же самое, только, будучи женщиной, ревность свою скрывала глубже.
Никакие прелюдии были им уже ни к чему, и они принадлежали друг другу бездумно, как звери, и со всем бесстыдством, на которое способен только человек. "Крыса, – думал он с тоской, когда все заканчивалось, – я противная серая слабовольная крыса". Во время близости они словно бы давали выход своей ненависти, и ее выражение в эти минуты проходило безнаказанно, потому что в эти минуты она ничего не значила. "Я теряю себя, – думала она с тревогой, – теряю, теряю себя".
Власть над ним давалась ей нелегко. И все же она властвовала. Это не было больше ни смешно, ни забавно, это было серьезно и страшно. Не раз ему казалось, что все их беспричинные ссоры – всего лишь продолжение игры, преследующие одну затаенную цель: сообщить ей новый накал, и если это было так, думал он, то тогда это было еще отвратительней и страшней. Уже оба не отказались бы положить конец этой игре, но выхода из нее пока не существовало.
* * *
Маша пробыла на даче недолго. А вечером следующего дня уехала в Москву с одним из друзей брата. Дрюня, которого она знала с детства, как всегда, талдычил о своих двух машинах, одной из которых он в это время и управлял, и как всегда, все у него было плохо и безотрадно, но в итоге получалось, что все-таки жить можно.
– Ну Галкин, ну шляпа, – неожиданно сказал он и покачал головой. – Ну надо же такое сказать! Я думал, ты его задушишь.
Но Маша, как ни силилась, не могла вспомнить ничего такого, что сказал бы ей Галкин и что с ее стороны могло бы вызвать такое негодование, которое предполагал Дрюня.
– А вообще-то он молодец, – заметил Дрюня. – Все мы учились чему-то, а занимаемся совсем другим. А он – нет.
Говоря это, Дрюня ничего не имел в виду, кроме того, что сказал, и слова его только то и значили, что значили. Но Маше показалось, что Дрюня сказал это не просто так, а нарочно.
– Да, приятный человек, – согласилась она спокойно и испытующе посмотрела на Дрюню.
– Как сказала про моего деда некая актриса, – со смешком добавил Дрюня, – "он ничего не понимал в женщинах, зато какой это был мужчина". Звезда, прошу заметить, не померкшая и до сей поры.
И снова она попыталась прочесть на Дрюнином лице, но его простоватая невозмутимость и непосредственность ни на что не намекали, и тогда она снова надеялась вспомнить, что же такое сказал ей Галкин, и опять никак не могла, а спрашивать уже ей было неловко, а он опять уже болтал про лысую резину и какой-то злополучный техосмотр. Ей казалось, что и вообще Галкин не сказал с ней и нескольких слов. От нее, конечно, не укрылось, как он наблюдал за ней украдкой и как смущался, когда во время общего разговора ее взгляд задерживался на нем. Теперь, когда они вошли в дом, это был совсем не тот человек, которого увидела она лежащим в сугробе. Говорили что-то о каких-то крысах, о политике, топили для нее баню, а утром он, едва выпив кофе, уехал по своим делам. Правда, от этого она испытала легкую досаду, причину которой не сразу объяснила себе; когда она увидела, как он прощается со всеми и пришла очередь и ей с ним попрощаться, откуда-то взялись в ней робость и давно забытая застенчивость. И по тому, как посмотрели они друг на друга, обоим стало понятно, что этот взгляд – продолжение того, первого, ночного, и что, как писали в старинных фельетонах, "продолжение впредь".
* * *
Утром она ездила на кладбище к отцу, а вечером должна была встречаться с одноклассниками, которые собирались отметить очередную годовщину окончания школы.
Отец, она знала, всегда был против ее отъезда, но никогда не заводил с нею прямого разговора. Эту деликатность, которая одно время казалась ей чуть ли не равнодушием, она смогла оценить лишь впоследствии. Можно было не звонить ему, не отвечать на его старомодные почтовые письма, можно было даже подсмеиваться над его странностями, с годами все более коснеющими, но простое сознание того, что он живет, ничего не меняло в привычном мировосприятии: все было на своих местах, и можно было мечтать, и даже не нужно было чересчур дотошно держаться всего привычного, и все это была все та же старая знакомая жизнь до. Когда он умер, она почувствовала себя словно заброшенной среди чужих людей, и мир стал чужим, не были больше отрадны маленькие его подробности, в котором сама она – подробность.
Но самое страшное, плохое, как угодно его назови, – когда это случилось, она была далеко. Конечно, успокаивала она себя, произошло это внезапно, и никто не мог предвидеть, и хотя и говорят, что такое всегда неожиданно, все же иногда бывает и обратное.
Маша ехала по красной ветке вниз, и когда объявили станцию "Воробьевы горы", тут только она поняла, как давно не была дома. Она помнила только черный грохочущий пролет между "Спортивной" и "Университетом", на середине которого состав сбавлял ход и аккуратно миновал ремонтирующийся мост. И река, и холмы были скрыты строительными панелями, в щелях которых стоял дневной свет, а иногда вечером застревал на долю секунды луч какого-нибудь электрического фонарика. Сейчас же поезд притормозил, остановился, и в стеклянных полукруглых стенах станции по обе стороны широко и неторопливо плыла подо льдом река, от черных деревьев на снегу склона лежали сиреневые тени, и солнечные лучи свивали гнездо медноцветного навершия здания Академии наук.
И эта солнечная белизна, стоило ей только ворваться в электричеством освещенные вагоны, воплотила другую: берез, густо-желтоватых от косого солнца, снега с набросанными поверх него голубыми, а то черно-фиолетовыми тенями; впереди – спина отца, почти неподвижная над большими медленными шагами; козырек меховой шапочки налезает на глаза, она подвигает его повыше и щурится на солнце, и в радужном поле зрения смятых прищуром век пшенично горит золотой волосок, отбившийся от челки. И когда она засматривается на лучи, безмятежно плавающие в пустоте рощи, вздернутые носки лыж предательски наезжают один на другой... Эта нежданно-негаданно возникшая картина была до такой степени реальна, коротка, как удар в солнечное сплетение, что Маша беспомощно и как-то боком опустилась на свободное место, и какая-то женщина пристально на нее посмотрела, как бы желая спросить, не плохо ли ей и не нужна ли помощь. Вся плотно слежавшаяся стопка лет, сверх тех первых шести, слетела с нее как дрема. Это было воспоминание о том, что никогда не повторится, и вместе с тем ощущение навсегда утраченного покоя. Ей захотелось плакать. Но поезд снова устремился в толщу земли и со свистом мчался на юго-запад...