– Я и весь могу, – удивился Тимофей. – О правде кричать надо.
– Да знают все правду эту, – раздраженно заверила Вера. – Так, господа, демократия на всех одна, а этой тут полбутылки осталось. Славянофилов прошу поэтому прикончить ее, тоталитарушку, а западники... там в буфете еще виски есть. А-агромадная бутыль. Джонни Уокер. Голубой, кстати.
– Пропала Россия, как есть пропала, – невозмутимо продолжал Тимофей, наливая себе водки. – Да и чему удивляться? Господа. Мы вот все сидим, господа офицеры и приват-доценты, переливаем из пустого в порожнее. Посидим, поговорим, язык-то на что нам дан? И так посмотрим, и эдак прикинем. Горячку не будем пороть. Так, что ли? Вот ведь, скажи, времена настали. В ногах правды нет – вот мы и сидим, все в пыль перетираем. А она все летит себе да летит, только давно уже не тройка – белый "Мерседес", белый бэтээр. Да уже даже и не "Мерседес": так, пара стульев на ковре-самолете.
– Может, поспишь? – робко спросила Иванова.
– И посплю, – с вызовом сказал Тимофей. – И еще как посплю. А сны какие увижу! М-м. А кто со мной будет спать, тот тоже кое-что увидит. – Он растопырил руки и сделал вид, что собирается сгрести Иванову в объятия. Она прижала руки к груди и взвизгнула, а Петруччо расхохотался громче всех.
– Аркаша, – попросил Николай притихшего математика, – прочти нам лучше что-нибудь.
Аркадий смущенно покраснел, но отказываться не стал.
– Все окажется сном, нет спасенья в тоске, эту мысль об одном напиши на песке, напиши на воде, что не знает преград, напиши на земле, где растет виноград... напиши на углях: нет спасенья в вине, чтоб рассыпчатый прах возродился в огне...
Тимофей внимал каждой строке с преувеличенным вниманием. Ему уже стало стыдно, что он ни с того ни с сего обидел Аркадия, вот только совершенно не помнил, что именно он ему сказал, и теперь он старался подчеркнутым дружелюбием смягчить свои неосторожные слова.
– Ветру дай истрепать безмятежности флаг, чтоб на нем начертать этот звук, этот знак. Все окажется сном: никого не зови, не жалей ни о ком – нет спасенья в любви.
– Старик, здорово! Ты утешил, утешил меня, усладил, – сказал Тимофей Аркадию, пожал ему руку и вышел на улицу.
Стояла ледяная тишина. "Все окажется сном, никого не зови, не жалей ни о ком, нет спасенья в любви", – повторил он про себя и усмехнулся. Он прошелся по дорожке, глянул вверх в кроны сосен с нахлобученными на них шапками снега. Стоять с задранной головой ему надоело, и он лег прямо в снег. Он знал, что есть несколько минут, пока холод не проникнет под одежду, и это время можно спокойно лежать в сугробе, как на перине. Он заложил руки за голову и смотрел в небо. Между припорошенными кронами сосен стояли безучастные звезды. Ему вспомнилось, как в детстве они с сестрой больше всего на свете боялись Снежной королевы, боялись, что она унесет их в свою пустынную страну на краю света и замкнет их навечно в своем дворце, сложенном из льдистых глыб, и будет тогда только темное небо и перламутровое сияние льда. Он смотрел на зеленые звезды и думал о том, что не стал ни великим путешественником, ни выдающимся ученым, а стал каким-то просвещенным бездельником из Простоквашино. – "Ничего, "все окажется сном..."
Вспомнились ему эти академики. Он представил себе горы, как там все сейчас завалено снегом, как низкие звезды касаются верхушек черных сосен. "Все-таки находятся люди, которые могут бросить всю эту канитель... – думал он. – Да, так и надо. Бросать все и уходить. В горы, в степи. Рубить избы, ни от кого не зависеть... Уносить свое достоинство. И когда таких станет больше, тогда все перевернется. Как у гуингмнов все станет. А эти пусть здесь остаются, в своих офисах. Пусть делят свою нефть, дырки друг другу в башке долбят... А вдруг космос захватят, пока мы там избы будем рубить?... Ничего, у нас академики. Мы тоже не лыком шиты. Мы. Хм. Я должен, следовательно, я могу. Но я должен, а не могу. Я могу, следовательно, я должен. Но я не могу. Пока не могу, – тоскливо подумал он. – "Разъезд "Терпение". Терпеть. Надо терпеть. Забыт не будешь... Откуда придет спасение? Надо же, – удивился он сам себе, – "нет спасенья в любви". Сказать такое. Да это бунт!" Через секунду ему показалось, что звезды холодно мигнули, соглашаясь с его признанием, он плотно зажмурил глаза и снова открыл их. Он неуклюже поднялся на ноги и пошел к дом, в дверях он столкнулся с Галкиным,
– Ну что, печальник о земле русской? – шутливо приветствовал его Галкин.
– А ты полежи с мое в сугробе, – беззлобно ответил Тимофей. – Многое о ней поймешь.
– Где лежать-то? – спросил Галкин с задором.
– Да вон там, где вмятина, – указал рукой Тимофей. – От моего земного тела.
– И помогает? – спросил Галкин.
– От всего, – заверил Тимофей и со стуком захлопнул за собой дверь, которая, как придушенный дракон, выпустила наружу хилые струйки пара.
Галкин постоял, поглядел на сосны, на освещенные окна дома, за которыми осталось тепло, подошел к сугробу и, опершись правой рукой о наст, улегся на спину, уставив широко открытые глаза в прозрачное небо. Звенящая тишина и звездное небо заворожили его. Холод еще не достал его, и он поймал себя на мысли, что не смог бы сказать наверное, сколько уже так лежит.
Спереди и чуть слева раздался скрип снега под чьими-то шагами, но дверь в дом не открывалась. Галкин ждал, что его окликнут, но никто его не окликал. Он шевельнулся. Что-то темное, чей-то силуэт показался у калитки. Пока Галкин недоумевал, откуда он взялся, – как какая-то сильфида материализовался из воздуха, – силуэт бесшумно приблизился, склонился над ним, и звезды заслонило лицо, на которое слабым фоном падал отраженный снегом свет. Он больше не двигался и спокойно смотрел в глаза, смотревшие на него с испугом, и чем дольше смотрел, тем лучше различал их блеск, видел, как они из испуганных стали просто изумленными, а потом тоже успокоились и стали просто смотреть.
– Ты настоящая? – спросил он.
– Не знаю, – неуверенно сказала хозяйка этих блестящих глаз.
* * *
Теперь, когда Маша слушала мелодичные сигналы объявлений, когда смотрела, как на табло дружно раскладывают пасьянсы рейсы и города, ей казалось странным, что еще неделю назад она испытывала сомнения, ехать ей или нет. В другое время, может быть, люди эти показались бы ей неприятными, но сейчас она с удовольствием перебирала глазами лицо за лицом, и ей казалось, что они смотрят на нее так приветливо и с таким сдержанным пониманием, словно не только знают, что она летит к счастью, но и сами каким-то таинственным образом причастны к тому, что совершается, и на лицах их лежат отблески того света, который освещает ей путь. Даже смуглый араб из-за стойки контроля так дружелюбно глянул на нее, возвращая документы, что и он словно бы знал, что через четыре часа ей предстоит превратиться в прекрасную принцессу, но он, прекрасно зная об этом, не смеет нарушать правила игры и, не смея торопить время, может только молча и осторожно выразить свое почтение этим молниеносным проблеском своих черных восторженных глаз.
В салоне ее соседом оказался полный, средних лет мужчина, который то и дело доставал из портфеля плоскую стальную фляжку и благоговейно и со вкусом прикладывался к горлышку, и чем чаще прикладывался, тем чаще и продолжительней останавливал свой взгляд на Маше, готовясь, видимо, завязать разговор. Вступать в разговоры ей не хотелось, и она глядела в окно. Она знала, что когда внизу кончится паркет многоцветных игрушечных полей и под крылом раскинутся огромные бесформенные куски возделанного пространства, то это будет уже ее земля. Но облака скрывали землю, и граница между западом и востоком проплыла незамеченной под этим покровом, и ее можно было наблюдать только по часам.
Тогда она стала листать журнал, который вытащила из кармашка переднего кресла. Речь там шла об афганских статуях Будды, разрушенных талибами. Автор цитировал записки какого-то посольского доктора, который после какой-то войны пробирался из Туркестана в Кабул и заночевал в долине Бамиана, у подножия священных великанов. Фамилия автора и его инициалы были какими-то очень знакомыми, и это тоже показалось ей добрым знаком. Но дальше вспоминать она не стала. Мягкий старообразный строй языка цитируемых мест оставлял в душе ощущение уюта, да и все остальное было написано легко и ясно. Сосед дремал, откинув голову на спинку сиденья и бесшумными толчками заталкивал в себя воздух полными раскрытыми губами. "Милый доктор, – думала Маша, сложив журнал на коленях и глядя в иллюминатор на торосы сбитых в стадо облаков, – я тоже лечу домой. Я так давно там не была. Всего-то четыре часа с хвостиком. Такие у нас возможности. А вам, милый доктор, пришлось..." Она заглянула в журнал и прочла еще раз: "По возвышенному берегу Зеравшана тянулись только что спаханные поля. С каким удовольствием я смотрел на тянувшуюся вдоль дороги нить телеграфа!"
На вопросы о том, приедет ли, она отвечала уклончиво, хотя знала уже наверное, что приедет. Она представляла себе, как придет на факультет, его сумеречные аудитории, лампы под зелеными абажурами, скрип волнистого дубового паркета, источающего запах мастики, сосредоточенную стеклянную тишину лаборатории, и щурилась от удовольствия.