Виктор Робсман - Персидские новеллы и другие рассказы стр 9.

Шрифт
Фон

Наступила наконец персидская зима со студёными ночами и жарким полуденным солнцем. Полицейские надели зимние шинели и уже не расставались с ними даже на время сна. Они разжигали на посту маленькие костры в "мангалах", а возвращаясь в казарму, приносили с собой краденые дрова и жгли их в печке-времянке; она всегда пылала, всегда была раскалена, и мы сравнивали себя с грешниками в аду… Нас загнали в угол казармы с наглухо затворенным окном в головной части нашей койки-топчана, и с печкой-времянкой у наших ног. Она привлекала к себе всех зябнущих (а кто из рожденных на этой горячей земле не зябнет даже в летнюю ночь!), и эта пылающая печь заменяла им солнце. Мы здесь не одиноки; сменяющиеся постовые полицейские приходят сюда разуться, погреть у огня голые ноги, подремать на нарах, посудачить между собой, как в бане, обо всем, что было и чего не было. Сюда приводят напуганных воришек с бегающими глазами, выдающих себя за убийц, ибо позорнее здесь быть вором, чем убийцей; в старину их распинали на кресте, а в наше время им отсекают руку повыше локтя. Сюда приводят развязных головорезов "чагукешей", для которых нет лучшего спорта, чем поножовщина. Сюда приводят присмиревших проституток, напоминающих искупительные жертвы из лупанария; не из благочестия, а для приманки они все еще носят черные стыдливые чадры. Эти продажные женщины-подростки ластятся к нам, предлагают нам деньги, заработанные своим постыдным трудом; они жалеют нас больше, чем себя. Они открывают перед нами свои детские лица, разрисованные белилами и сурьмой, и плачут. - Миленькие мои, хорошие… - причитала падшая девочка, совсем ребенок, полюбившая нас за наше несчастье. - Как же это могло случиться, что вы потеряли родных своих, и дом свой, и родную землю, а совести и чести своей не потеряли, остались такими чистенькими, такими хорошими… Полицейские разлучают нас, выталкивают ее из жарко натопленной казармы в холодную камеру предварительного заключения. Она смеется; она привыкла к тумакам. От каждого удара полицейского она заливается веселым смехом, как от нежной ласки. В эту ночь нам не пришлось вздремнуть. В то время, как полицейские выпроваживали гулящих девочек-подростков, в казарму ввалилась веселая компания убийц. Они только что зарезали человека, точно свадебную овцу, и, странным образом, оспаривали друг у друга заслугу в этом злодеянии. Полицейские, доставившие их, были у них на побегушках (ведь это дети хороших фамилий и при деньгах!), бегали для них за сигаретами, разжигали им кальян, приносили для всех нас чай в больших стаканах, объедались пилавом и шишкебабом за их счет, и мы были в числе гостей этого мрачного пиршества злодеев, которых ждала петля. Обращал на себя внимание очень развязный юноша с женскими чертами лица, каких изображают на персидских миниатюрах; они пользуются большим успехом у престарелых мужчин и их несовершеннолетних наложниц. Все понимали, почему он распорол брюхо старому торговцу бакалейными товарами, мирно возвращавшемуся к своей теплой жене, тогда как в этот день он никого не обманул, никого не обсчитал, никого не обвесил. Другой соучастник этого, последнего в его жизни, праздника вел себя безрассудно; он сорил деньгами, расплачивался за все пригоршнями, словно в эту ночь решил спустить все свое отцовское наследство. Он выкрикивал в экстазе, как помешанный: - Это я убил! Это я!.. Но тот, кто первым нанес ножевой удар, был тих и слаб, и отличался кротким, застенчивым нравом. Друзья потешались над ним, когда он робел перед каждой доступной девчонкой, и говорили, смеясь, что он играет в любовь с самим собой… Теперь он отомстил всем за свое унижение, он проявил храбрость убийцы, он возвысился в их глазах - разве для этого не стоит убить! Вошел заспанный дежурный офицер в глубоком шлеме с золотой тесьмой и с медной бляхой на груди, словно в рыцарских доспехах. Глаза его всё еще слипались - эти буяны помещали ему спать. Не теряя времени он набил всем им морды, нанося подзатыльники, оплеухи, зуботычины и затрещины, и приказал каждого посадить на цепь. Казарма опустела, наступила могильная тишина; слышалось дыхание каждого полицейского; они похрапывали на своих твердых нарах, как на мягких пуховиках. Ни убийства, ни кражи со взломом, ни грабежи не могли помешать их безмятежному сну; он успокаивал нас, как колыбельная песня; даже самые страшные сновидения казались нам не страшными после пережитого наяву. По утрам, из окна казармы, мы видели жизнь улицы. Не спеша шли к своим чернильницам и перьям чиновники в картузах нового покроя "пехлеви", сменивших войлочные шапки-бескозырки, запрещенные теперь законом. Купцы, однако, все еще удерживают на своих бритых головах белые тюрбаны, обшитые золотой тесьмой. Некоторые донашивают свои обветшалые длиннополые сюртуки и рыжие абба, или лебеде, или кабе (в зависимости от достатка), похожие на бурки, сильно пахнущие верблюдом; они всегда хороши - и зимой и летом, и в стужу и в зной. Многие уже одеты по новой моде, в плохо скроенные и не ладно сшитые пиджаки с чрезмерно длинными или чрезмерно короткими рукавами. Реза-шах Пехлеви принарядил их, заставил всех своих подданных подражать западной цивилизации. Но между ними многие еще сверкают пятками в курносых, без задников, туфлях; суетливо семенят в них люди духовного звания; их узнают по цвету и размеру чалмы, по длине пояса-кушака, по покрою халата; в этих мелких приметах одежды - весь человек. Ранее других, подобно ветру, пробегает мимо нашего окна полицмейстер города серхенг (полковник) Новахи. Встречные расступаются перед ним, преклоняют колени, как на молитве, точно они обязаны ему своею жизнью. На его восковом лице, побитом оспой, не видно улыбки; несмотря на преклонный возраст, в нем еще много жизненных сил. Полицейская форма красит его стареющее тело, но он равнодушен к мнению людей. Завернув за угол, серхенг Новахи взбегает по шаткой лестнице на второй этаж полицейского управления, садится за свой плохо обтесанный стол, и с этого времени все знают, что в городе не будет ни краж, ни грабежей, ни убийств, не будет изнасилована ни одна девочка и ни один мальчик. При виде полицмейстера смерть кажется людям не такой страшной, как он! Между тем, он был добрым муллой перед тем, как надел мундир полицмейстера; он призывал правоверных к милосердию, раздавал милостыню, примирял недругов, творил добро; он был всем нелицеприятным судьей. Но люди, говорил он, не становились лучше. Из года в год он совершал хаджж (паломничество) в вечный город Мекку. Не зная усталости, долго молился он у горы Арафат; в Долине Мина забрасывал камнями колонну Большого Дьявола в знак ненависти к нему и для его посрамления; в Долине Желаний проводил долгие ночи без сна за молитвой, истощая себя голодом, пока силы не оставляли его; пил животворящую воду из источнике Земзем, и в большой мечети Эль-Харам, в храме Каабе целовал черный камень Эсвао, оправленный в серебро, отмеченный печатью Всевышнего. Падая от усталости, он многократно обегал вокруг этого замурованного черного камня, а потом, в угоду Богу, приносил в жертву маленького, доверчивого, глупого ягненка с глазами грудного младенца. Его охватывал мистический восторг, когда он лишал жизни это напуганное животное, и твердо верил, что кровью этого ни в чем неповинного ягненка он искупал совершенные им грехи. Возвращаясь в свой родной город, он не становился другим, и люди оставались такими же, какими они были раньше. И сердце его возмутилось беззаконием, оно возрадовалось падению династии последнего Каджара и возликовало при воцарении новой династии Реза-шаха Пехлеви, перед которым дрожала земля! Добрый мулла стал теперь служить своему государю, как раньше служил Богу. Он говорил теперь: "Нельзя быть добрым, когда имеешь дело с людьми!" Все эти тайны жизни полицмейстера мы узнали от подружившегося с нами векиль-баши (надзирателя), который царствовал в казарме от вечерней до утренней зари. Это был очень непоседливый, насмешливый и болтливый полицейский надзиратель, слепнувший от трахомы и со стригущим лишаем на голове. Ему всегда было некогда - он прибегал и убегал, говорил отрывисто, не заканчивая фразы, ел урывками, на ходу, и обладал странной способностью засыпать стоя, как животное в хлеву. Забегая в казарму, он угощал нас крошками овечьего сыра и, посмеявшись, обещал нам в будущем стада овец. Мясистые его губы всегда шевелились, они что-нибудь рассказывали, на кого-нибудь злословили, чему-нибудь поучали и всех высмеивали. В жизни, говорил он, все так плохо устроено, что если над всем этим не смеяться, то придется плакать… Он развлекал нас своей болтовней - этот потешный, суетливый, кругленький, некрасивый человек. С восходом солнца сменялся полюбившийся нам векиль-баши, и уже не слышно было ни смеха, ни веселой шутки, ни глупой насмешки. Появлялся раздражительный надзиратель превосходного роста с холодным, похожим на гипсовый слепок, лицом. Его мутные глаза как бы признавались в своей нелюбви ко всем. Он не умел улыбаться, даже когда ему было весело; смех раздражал его, ему было приятнее видеть слезы. Каждый раз, входя в камеру, он напоминал нам, что мы находимся под арестом, как если бы мы не были уже людьми. - Вы больше не можете иметь своих желаний, - разъяснял нам этот строгий блюститель закона и порядка, - вы не можете теперь жить так, как вы хотите, и вам запрещено разговаривать с людьми… Даже для отправления своих естественных потребностей вы должны теперь спрашивать разрешение; этого требует закон! В его присутствии, казалось, увядала трава, высыхали канавы, умирали надежды. В полдень и на исходе дня появлялся у дверей казармы робкий трактирщик, кормивший нас кашей за казенный счет, а утром он приносил нам чай с хрустким хлебом сенгеком, не спрашивая за все это денег. Этот продымленный чадом трактирщик, одетый в рубаху из чёртовой кожи, которая, казалось, приросла к нему, был источником всех наших радостей; мы ждем его, как ждут животные часа своего кормления.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги