Но с благоразумным спокойствием, подсказанным мне здравым смыслом, я стал рассказывать ему о проделках Мирзы, бесчестно надувавшего меня, и как, задолго до отъезда, он выманил у меня деньги за проезд, а теперь я снова уплатил их водителю машины, который потребовал у меня деньги вперед, потому что ваши люди, говорил он, обманывают его уже не в первый раз, не платят ему, а награждают его тумаками, когда он просит выплатить причитающиеся ему деньги… - Не серчайте, голубчик, - говорил начальник пограничного поста, тихо посмеиваясь. - Все, что вы говорите, конечно, сущая правда… Но зачем вам деньги? Находясь под стражей, вы будете получать здесь все, что вам нужно для поддержания жизни. Не будь у вас денег, никому не пришло бы в голову просить их у вас. Пока у вас будут деньги, вы не сможете жить спокойно - каждый проходимец будет вымогать их у вас. Отдав же их мне, вы сразу освобождаетесь от всех неприятностей, от вымогательства и шантажа и, возможно, от заговоров и покушений на вашу жизнь. Ведь деньги могут быть источником не только счастья, но и несчастья… "Может быть, он прав?" - подумал я, поддаваясь на его хитрые уловки. Может быть, на самом деле, благоразумнее отдать ему оставшиеся у меня деньги, чем подвергать людей искушению, а себя - опасности? - Вот всё, что у меня есть… - сказал я, отдавая ему последние червонцы, испытывая при этом сиротливое чувство одиночества, - ведь без денег я никому теперь здесь не нужен, даже нищие оставят меня… Старик не сразу поверил мне, но скоро на его одутловатом лице появилось восхищение, заиграла на нем глуповатая улыбка, какая бывает у очень счастливых людей. Набивая свой бумажник моими деньгами, он быстро подсчитывал на ходу, сколько можно будет содрать с "саррафа", обменивая их на шахские динары, риалы, с пересчетом на туманы, и, оставшись доволен своим подсчетом, очень повеселел. Никогда еще жизнь не казалась ему такой привлекательной, не обещала так много радостей, в которых отказывала она ему прежде: даже приступов подагры, мучивших его весь день, как бы и не бывало; он почувствовал прилив свежих сил, его даже потянуло к своей старухе, давно забытой им Азиз-ханум, развращавшей сейчас его воображение. Да и стара ли она, подумал он, когда ей нет еще и тридцати лет? Он взял ее в жены ребенком, в девятилетнем возрасте, к тридцати годам она успела наскучить ему, и он решил, что она состарилась. Он почувствовал вдруг необычайную для своего тяжелого тела легкость и, играя бровями, стал проделывать трудные фигуры восточного танца, когда пляшут не ноги, а мускулы лица под музыку прищелкивающего языка и пальцев. "Но что же это со мной? Никогда еще так не кружилась голова! Неужели от танца? Этого не может быть! Ведь кружится не голова, а кружатся солдаты с ружьями, кружится автобус, кружатся продавленные сидения, сорвавшиеся со своих мест, кружатся пассажиры со своими узлами и сундуками, и весь неподвижный мир пришел в движение". Его стала мутить противная тошнота, он захрипел, как во сне, и из черного рта хлынула кровь. Он испугался; умоляющими глазами смотрел он на каждого, не допуская мысли, что никто не сможет ему помочь, - даже солдаты со своими ружьями и штыками! Неужели теперь, когда жизнь улыбнулась ему, он должен расстаться с ней?! Нет, он не выпустит из рук бумажника! И, крепко сжимая его, кричит всем голосом, зовет на помощь. Но голоса его не слышно; он хрипит, задыхаясь, точно душит его вся земля, навалившаяся на него. Он уже ничего не помнит, как будто никогда ничего не было, и земля, на которой он только что стоял, ушла из-под его ног, и он рухнул не на землю, а в черную пустоту, где нет ни поверхности, ни дна, ни тьмы, ни света… К его открытым глазам подносят ярко горящий фонарь, но они не видят света; лицо его багровеет, наливается кровью, перекашивается последней судорогой и затихает. Агония оставляет его.
Покойников нельзя долго удерживать на земле и, по обряду мусульманской веры, он должен быть похоронен не позже, чем через три часа после наступления смерти, если смерть настигла его не ночью. Но до ночи было еще далеко, однако, надо было торопиться с обрядом омовения покойника, которое совершается тремя водами - лотосовой, камфорной и, наконец, проточной, всеочищающей водой; с обрядом присыпания ароматами тех мест усопшего тела, которые при жизни соприкасались с землей на молитве и земных поклонах; с обрядом облачения покойника в белый саван, состоящий из рубахи без рукавов, без застежек, без пуговиц, из набедренной повязки и покрова. И когда были совершены над ним все предписания веры, его, завернутого в саван, понесли на руках, почти бегом (этого требует обряд), до самой могилы, вырытой в рост человека. И тело, еще не остывшее, теплое, торопливо укладывают в нишу могилы, на правый бок, развязывают саван, освобождают покойника от земных пут и произносят над ним последние слова утешения: "Хвала Богу, одолевшему рабов своих смертью!"
II. Люди и нравы здешних мест
Этот коричневый городок, построенный из глины и камня, с садами без деревьев, с канавами без воды, с улицами без мостовой был защищен с севера и с востока хребтами Белой и Черной горы, принимающих в дальнейшем название Гиндукуша. Мало что изменилось в этом благочестивом городке за последние пятнадцать столетий его существования. У городской стены все так же сгорают на солнце трупы павших животных. Огромные псы, напоминающие онагров, бродят с окровавленными мордами среди этой смердящей падали, словно в мясной лавке, и бывают опасны. Далеко слышно их рычание, и шакалы разбегаются при виде их; гиены не решаются приблизиться к ним и с хохотом отступают; коршуны терпеливо выжидают, пока не пресытятся псы, и пугливо уносят остатки. Солнце завершает погребение. Но ослепительно белые кости остаются на поверхности; они хрустят под нашими ногами, куда бы мы ни шли. В городе сохранилась цитадель губернатора, в которой поныне проживает властелин, наделенный шахом неограниченной властью; его никто никогда не видел, кроме преданных ему слуг, многочисленной челяди и приближенных лиц. На башнях цитадели дремлют стражники. Они пробуждаются в часы молитвы, и тогда спускаются со своих башен на землю; нужно все бросить, все забыть, оставаясь наедине с Богом. В этот час, где бы ни была душа мусульманина, она услышит громкий и протяжный крик служителя Бога на земле, несущийся с высоты небес: - Спешите на молитву! Спешите к счастью! - Молитва лучше сна! - прибавляют правоверные сунниты. Как много здесь солнца, как много света и как мало живой воды! Но сегодня улицы затоплены водой - она бежит, запыхавшись, большим потоком от дальней Белой реки, берущей свое начало в Черных горах, чтобы наполнить пересохшие уличные канавы, напоить умирающие от жажды сады, вернуть жизнь полям, уже покрывшимся цветущим маком, словно залитым свежей кровью. Женщины, наспех прикрытые молитвенными чадрами, спешат к воде со своим грязным бельем; добрый хозяин гонит своих вьючных животных на водопой и, тут же, моет их; верующие совершают в ней ритуальное омовение, а водоносы наполняют этой водой свои кожаные меха, словно виноградным соком. Все говорят здесь только о воде, о мирабе ("начальнике воды"!), о размерах струи, которую отпускает домохозяевам этот разбойник мираб, и которую измеряет он толщиной кирпича, плиты или камня, служащими ему заслоном и водомером. Его стараются подкупить, кланяются ему в пояс, как если бы он был знатным вельможей или посланником Бога на земле. И в то же время, каждый хочет прибить его кирпичом, плитой или камнем, которыми отмеривает он воду. Везде слышится ругань, сквернословие, грубая брань. Конвоиры ведут нас через крытые проходы базара, где царствует безобразная толпа; вьючные животные ходят здесь между людьми, как равные. Все здесь чем-нибудь торгуют; у каждого лотка, точно перед непристойной картиной, собирается больше зрителей, чем покупателей. Жизнь без радостей сделала их жадными ко всяким забавам, и они, как дети, рассматривают всё, дивясь всему… Солдаты, сопровождающие нас, не могут нахвалиться городом - все им здесь нравится; давно уже не вдыхали они этого дразнящего запаха жареного, ароматов кардамона, шафрана, мускатных орехов, гвоздики, которыми дышат все базары в этой стране. Они ведут нас по узким и тесным проходам, в которых расположены торговые ряды, плутая в них. Повсюду светятся жарким огнем очаги и жаровни трактиров, и им трудно пройти мимо этих чадящих запахов и не перекусить. Везде нас чем-нибудь угощают, жалеют нас, суют нам объедки на дорогу, и конвоиры не пропускают случая, чтобы не извлечь из этого для себя пользы; их тоже кормят безвозмездно, угощают понюшкой табака или затяжкой опиума. В ковровых рядах они подолгу пьют чай, курят кальян или гашиш, говорят вздор и, словно побывав в раю, не хотят отсюда уходить. Не спеша, они ведут нас дальше. Зачем спешить! Надо очень не любить жизнь, чтобы торопиться прожить ее как можно скорее… Сегодня был для них особенно удачный день - предстояла публичная казнь хлебопека - отравителя, человека недостойного, человека глупого, у которого не хватило ума, чтобы упрятаться в бест - убежище для всех, уклонившихся от закона, куда не проникает правосудие. - Какая удача! - восклицают развеселившиеся конвоиры. - Разве есть в жизни что-либо более волнующее, чем смерть! В смерти есть что-то праздничное - мертвым оказывают больше почести и внимания, чем живым. Этого оборвыша, никогда не мывшегося, слепнущего от трахомы, со стригущим лишаем на голове никто не замечал на протяжении всей его жизни, а теперь все знают его; люди славных фамилий и бесславная чернь, которой кишат здесь все базары, хотят присутствовать при его последнем часе; он будет прославлен своею смертью. Лицо хлебопека, белое от мучной пыли, выражало сейчас скорее недоумение, чем испуг. Он знал, что его ведут на смерть, но все его неприхотливые мысли беспорядочно блуждали сейчас где-то между брошенным им неразделанным тестом и раскаленным очагом. - Добрые люди! - вопил он, как животное.