Я говорю ему: "ты очень красивый". Он доволен ответом и полон улыбок, убирает фотокарточку обратно в кармашек. "Не утомляйся", – так взросло вдруг говорит он мне. "Если пишешь, пиши до поры, пока не пройдут гонжи, мнимые строи под классифицированные звуки раскаленных труб. Не мучай себя. Вдохновенье – сеньора души, когда трепетно". Я слушаю и понимаю его, осознавая, что это не совет, а раскаянье, что в этом есть некая беда, о которой он мне никогда не скажет, есть поверхностное признание. Его попытка чему-то меня научить, осторожно предупреждая, что-то отломить от себя в виде важного. "Я всегда знала об этом. Спасибо за то, что не даешь забывать". Он нахмурился и достал из второго кармашка древнюю индийскую монету, она полностью закрывала его маленькую ладошку. "Я хочу купить тебя на время". "Это невозможно, я слишком дорого стою". "А что, этого не хватит?". "И миллиарда подобных ей", – мальчик убрал монету обратно в карман, немного понурившись, глубоко задумался над моей мыслью. "За мной ведь скоро придут…", – с сожалением он напомнил мне о времени, немного стесняясь. Мы оба ждали ее, вот-вот послышатся шаги, и ему будет очень тяжело в очередной раз увидеть ее страдания. "Джим, что для тебя мусор?", – спрашиваю я, выясняя последнее. "Мусор, есть небрежные мысли, есть пафос несовершенства, кровная ошибка, удушливые щепки, и ты полон их". "И какому из видов присуще?" "Тем, кто боятся слова свобода, тем, кто боятся быть побежденным ею, у тех мусор в крови, а свобода это не твой полный кувшин и даже не глина без формы". "Свобода это твой интерес духа?", – глядя в него, уточняю я. "Еще бы… Если ты в материале, то некогда больше". "В тебе много щепок?". "Только одна… мне будет очень плохо, знаешь об этом?", – устало затянул он последнее. Новые шаги, доносившиеся из коридора бесконечности, подражали нам, мы ждали их точные черты еще где-то час, молча, не охраняя слово мыслей, думали о своем. В нашу дверь вошла горькая женщина, одетая в темное, она что-то принесла для Джима. Джим узнал ее и, напряженно вскочив, подошел к ней поближе. Внезапно засуетился, глядя ей прямо в лицо, что-то пытался скрывать, но все же не смог удержаться и расстегнул рубашку. Его тело было усыпано шрамами от уколов. "Вот моя щепка", – произнес он, в яром признании развернувшись ко мне. "Мама, прости, но отец так и тянет меня в могилу ", – в раскаянии произнес Джим, обращаясь к печальной женщине, и я понимаю, что все, что сейчас происходит, есть образы его неистребимой горечи и сожаления. Он представляет себе этот момент, и мы слышим десятки чьих-то шагов, уже на двоих проживая его сильное воображение, так все застывает на час. А после в нашу дверь влетают юнцы, только сбежавшие из дома, только вдохнувшие безрассудность ночей; запахи городов, души, блуждающие по вселенной, их хороводы, пляски, абсурдность, темные змеи, могущество убитых героев; полдень, что повторяется каждую минуту, вечные мифы, придуманные невечными людьми, и все это содержится в голове Джима. Без сожаления уносится с ними, понимая их, проживая их снова и снова оставляя образы неистребимой горечи и сожаления, терзается в страшном неведении.
"Джим, ты шаманишь на величество время, ты – уста стихий", – говорю ему я, отчетливо понимая, что его ждет. Он смотрит в меня, улыбаясь, едва выскажется детально, почти шепотом обо мне, а после превратится в подростка. Несущаяся частота его мыслей уносит его, и все сбегает в черный несовершенный квадрат Малевича.
Я остаюсь одна, и мне нечего делать, я читаю школьный журнал, рассматривая оценки многих из величайших мастеров и всматриваясь в висящие портреты, я нахожу портрет Джима. Он все так же смотрит в меня, как и прежде, и я понимаю, что эксперимент закончен, без дат и общей сути. Я выхожу в дверь, она захлопывается за мной, ключ совершает поворот, и я резко вынимаю его из двери. Уже поправляя оранжевую в шахматную клетку юбку, я чувствую легкий сквозняк, не то мое обоняние возбудилось, и я понимаю, что посредством закрытия получилось открытие. И этому меня научил Джим.
Вдоль коридора бесконечности рассыпаны миллиарды дверей, а я уже заведомо вижу ту, что откроется для меня, хотя она ничем не выделяется из остальных, я четко выбираю ключ из данных мне тридцати трех, все больше поглощаясь сквозняком, уверенно ощущаю себя и точно знаю, где Моя дверь.
Март 2004
Джокер
Едва подключив, он пытается что-то наиграть, но избегает струны, еще дремлет его касание в красоте сжатой руки. В том, как ему удается его шаманство, я мало что понимаю, оттого просто смотрю, поглощаясь его очарованием. И в этом есть терпение и все та же преследующая наше общее обстоятельство – банальность. Все продолжается, наше время течет, будто и вправду жизнь. Он опять совершает попытку, но в комнату кто-то любезно стучится. Мы одновременно смотрим в сторону дверной ручки, не задавая вопросов, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. Не дождавшись ответа, ручка двери совершает легкий поворот, и в гостиничный номер сам по себе вкатывается завтрак. Он хмурится, понимая, что ничего не заказывал, но отказаться не смеет, словно в его покорности есть сущность извечного долга.
В этот момент раздается звонок, он снимает гитару, ставя ее в централе кресла, и уверенно захватывает телефонную трубку. "Жизнь продолжается", – думаю я, а он убеждает некого в том, что для завтрака уже слишком поздно, на часах уж как вечер. Однако таинственный голос доказывает ему обратное: "Неправда, "вечера" еще в очередях простаивают за подушками, сейчас самое время попробовать вкус будущего дня".
"Я предупреждал вас, что вечер это вечер и не более того, все то же ожидание завтрашнего дня, все та же изощренная банальность. Может, скажете, что вряд ли вспомнится?", – терпеливо перебирает слова, изредка торопясь, убеждая язвительный голос из трубки. "Что-нибудь еще?", – уверенно спрашивает он, но голос приходит в недоуменье от заданного ему вопроса, тем самым раскрывая себя, оттого живо бросает трубку, и на этом их разговор прерывается.
"Составляется мысль в летней кухне фаянса, и крошки корицы сквозь окна плиты золотятся…", – шутливо произнес он, надавив указательным пальцем на теплую выпечку. После по-детски заглядывал вовнутрь кофейника и что-то бурчал про то, что все, что нам служит, есть трогательная мелочь, необходимая человечеству культура, и про то, что глубоко сожалеет, что не был здесь ранее. "Впусти их", – спокойно задался он просьбой, и я сделала шаг в сторону двери, отчетливо понимая, что не слышала стука в дверь. "Нет! Стой, еще подождем. Пускай подойдут и остальные". Начинает зудеть затылок, я отчего-то слишком медленно поднимаю руку, одновременно присаживаясь в кресло, я слегка покачнулась, потеряв себя, но, удержавшись, внезапно расслабилась, до конца не понимая пережитое мной сопротивление скорости. "Завтра – это сплошная спорность", – говорит он, дергая ручку гостиничного холодильника, с чувством долга оправдывая себя. "Ты долго думаешь о спорах? Сколько времени они держатся в твоей голове, уже после… Когда остынешь?".
Он вскрывает банку с холодным напитком, молча, ожидая свою собственную мысль, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. "Годы", – сердито заключил он, вслед выпивая залпом шипящее, уже чешет впалую щеку, медленно бредя к окну. "Слышала про селезня, у коего в теле разорвался патрон?". Я молчу. "Так вот ценность ценностью только когда признают, пока земной мир пирует. Традиции всегда оправдаются, уже после, покрывшись обычаем, оттого патрон благороден, когда на охоте, а что же делать чему-то новому, светлому?". "Терпеливо ждать, медленно превращаясь в традицию", – сухо замечаю я. "Ожиданье вне жизни бессмысленно, нет ощущенья, что не успеешь, ведь селезень уж как в траве". "Тогда это просто трагедия", – говорю ему я. "Нет", – с экспрессией отрицает он, с треском бросая банку в корзину для мусора. "Это целое дело! Все непросто. Это преступление, совершенное теми, кто еще пока ничего не знает про жизнь за гранью". Он замер.
"Бывают ли алые ночи? Бывают, ведь ты навещаешь меня, когда ночное небо становится невыносимо багровым. Так я увидела три Парижа. Ты захочешь спросить меня о написанном, указывая на мягкость перьевой подушки", – бежало в моих висках, а он мне: "Вот если бы у меня был старый изношенный лоб, мутные от жизни глаза да голос шамана, я бы надумал, предвидел и всем приказал бы не трогать селезня!". Он глядит в большое окно, опираясь на спинку белого дивана, и в стеклах этой неестественной красоты сменяются панорамы всех городов нашего общего мира, посредством трех идущих на нас секунд. Мы видим Лондон, Берлин, Монте-Карло, Париж. Самые первые уголки мира в его окне. И здесь уже нет все той же изощренной банальности земного ожидания, он тих и спокоен, будто провожает надоевший ему успех.