Можете считать все вышеперечисленное способом проникнуться атмосферой. Проблема заключалась не в этом, а в… красках. Если я собираюсь перехитрить своих врагов в "Сотбиз", нельзя успокаиваться. Я подготовил грунтовку из белого свинца, а поверх нанес рисунок углем, размашистый, словно мультик, набросок, который проступит на фоне свинца в рентгеновских лучах, когда дилеры обратятся к своим приятелям из "Метрополитэн". Эта будет картина не "про" Голема, но о линиях и плоскостях, пространстве, разрушаемом и преображаемом ангелом будущего, бредущем по дороге от горы Сент-Виктуар до Авиньона.
Следующий этап: почерк, резкие, похожие на удары ножа мазки, которые старый козел строил параллельными рядами. На слух-то легко, кто ж спорит, но потребуется нечто большее, нежели крепкое запястье и кисточка из рыжего соболя. Важно и как стоишь, как дышишь, положил холст на стол или натянул на мольберте. И весьма специфические формы цилиндров и кубов, которые я собирался сделать лишь самую малость - чуточку-чуточку - менее уверенными, чем в "Чаплине".
Пока я трудился над этюдами, я открыл для себя и усвоил безумное веселье Голема. Электрический шар горел у него на плече, голубые глаза сверкали - кобальтово-синие сферы. Он нес отмщение, но оставался, по выражению Стайна, "чудищем из цирка". Этого я не задумывал, оно получилось само, отчасти благодаря палитре - но только отчасти. "Le Golem électrique, 1944", как я позволил себе потом надписать па обратной стороне, был похож на взбесившуюся, сводящую счеты ярмарочную карусель.
Прежде я готов был работать на глазах у всех, но не мог допустить, чтобы Марлена видела, как я балансирую на проволоке, пока не доберусь благополучно до другого берега.
У нее был глаз, и разум, и вкус, это я уже говорил, однако на данном этапе все эти качества не помогли бы мне справиться с задачей. Я дошел до конца и запек свой шедевр, не спрашивая ее одобрения. Полотно идеально соответствовало размерам духовки, и ровно шестьдесят минут я не находил себе места, пока оно обжигалось при 105 градусах по Фаренгейту. Этого было бы недостаточно, если б я пустил в ход льняное масло, но "Амбертол" схватывается как цемент. Поверхность картины сделалась жесткой и сухой, точно ей уже шестьдесят лет.
Я оставил "Электрического голема" остывать, словно яблочный пирог на американском подоконнике, собрал краски и выбросил их на помойку - не рядом, на углу Принс-стрит, а аж на Лерой, почти что на Вестсайдском шоссе, куда неумолимый Амберстрит не сунет свой острый нос с красным кончиком. Там же я нашел, помимо битой известки и кирпичей от разрушенного гаража, отличную жеманную раму, дымчато-серую, с барельефом из виноградных гроздьев и венков. Чересчур большая, но велико - не мало. Я с торжеством поволок ее домой по улицам, которые постепенно становились знакомыми: Лерой, Бедфорд, Хаустон, Мерсер. Отпер дверь и впервые почувствовал себя уютно в царившей на лестнице темноте.
Марлены еще не было дома. Я повернул к себе мольберт, установил картину, выбрал угол, чтобы получше ее осветить. Замечательная, замечательная вещь, можете мне поверить, так что пора было праздновать. Я как раз искал на рабочем столик штопор, как вдруг раздался крик. Не крик - вопль. Марлена!
47
Я бросился к двери, единственное оружие - штопор, прыгнул во тьму, в хаос ковров и мусора, падал, спотыкался, ничего не разбил, и выскочил наконец вниз, увидел что Марлена сидит в подъезде. Червь проник в яблоко, но я не ведал. Я помог ей встать на ноги, а она яростно оттолкнула меня. Уронила конверт с фотографиями. Я подобрал его. Она сказала:
- Он спросил: вы - Марлена Лейбовиц?
Как в прошлый раз я думал, будто нас изгоняют из-за сломанного мизинца Эвана Гатри, так и теперь вообразил, что эта буря как-то связана с "кодаковским" конвертом. Раскрыв его, я обнаружил снимки творения Доминик - того самого, которое я счистил, чтобы создать Голема. Мы попались, подумал я. Она попалась.
- Нет, нет, не это. - Она вырвала у меня фотографии и ткнула мне в грудь каким-то листом бумаги, но я не мог сосредоточиться на нем, потому что мои мысли уже неслись, как поезда, по стальным рельсам оттуда и до тюряги.
- Как он это раздобыл?
- Кто?
- Амберстрит.
- Нет! Нет! - завизжала она, в яром гневе на меня и на весь мир. - Прочти!
Мы все еще стояли в подъезде, одной ногой на Мерсер-стрит, и здесь я прочел и понял наконец эту бумагу. Какой-то гад в пальто "Лондонский туман" вручил ей повестку: Оливье Лейбовиц (истец) подает на развод с Марленой Лейбовиц (ответчицей).
- Ты этим расстроена?
- А ты как думал?
Но с чего ей огорчаться? Она же его не любила. Денег у него не было. Полная неожиданность для меня, что она так реагирует. И прежде мы никогда так не разговаривали, резко, саркастически, почти враждебно. Я вдруг превратился в ее врага? В идиота? Не стану играть эту роль. Только хуже от этого сделаюсь.
- Так что с фотографиями?
- Плевать на фотографии. Не в них дело. - Голос ее дрожал, и я обнял ее, пытаясь изгнать гнев из нас обоих, но Марлена вырывалась из моих объятий, и я почувствовал тяжелую обиду: меня отвергают.
- Я пользуюсь droit morale.
Нахуй, подумал я. Кому это надо, черт побери?
Поднимаясь по лестнице в двух шагах позади, я чувствовал исходивший от нее жар. Мы добрались до мансарды, где стояла, дожидаясь, моя картина. Щеки у Марлены разгорелись, глаза прищурены: быстро оглядела картину и кивнула.
- Теперь слушай внимательно, - сказала она. - Вот что надо сделать.
И все про мою бедную картинку? Она же видела Голема, и что - никаких тебе: "Здорово, Мясник, такого еще никто не рисовал"?
Пока что она швырнула повестку через всю комнату и разложила "кодаковские" снимки, словно пасьянс. Оригинал Доминик таращился с каждой фотографии во всей своей липкой наглости. Меня в фотографиях смущало другое: выходит, Марлена питала интерес к моей картине, однако ухитрилась скрыть его от меня.
- Ты снимала?
- Ты не догадывался, что я знаю, чем ты занят?
- Но с какой стати?
Неотзывчивая, раскаленная, закрытая от меня.
- Ты же говорил, что доказывать происхождение картины придется мне. Вот так мы это и сделаем. Поверх нее ты снова нарисуешь Бруссар.
Я рассмеялся.
- Хоть полюбуйся на нее, пока я ее не закрасил.
- Разумеется, я давно уже видела. Как по-твоему, чем я занималась, малыш?
- Подглядывала.
- Конечно, подглядывала. А ты чего думал?
- И тебе понравилось?
- Потрясающе. Доволен? А теперь нарисуй это снова поверх Голема. - Она разложила фотографии, как наперсточник свои причиндалы в конце Бродвея. - Не в точности, как было, но похоже. Слушайся меня. Используй те же краски, один в один.
- Я их выбросил.
- Что-о?
- Успокойся, малышка.
- Что ты сделал? Куда ты их выбросил?
- В помойку.
- Где именно?
- На Лерой.
- В каком месте Лерой? - Она уже надевала кроссовки.
- Угол Лерой и Гринвич.
Завязала шнурки на второй кроссовке и была такова. Я следил за ней с пожарной лестницы. Хотя я часто смотрел, как она выходит на пробежку, я еще не разу не видел, как она бегает по-настоящему. При другой оказии мое нежное сердце забилось бы от такого зрелища: она мчалась по холодным серым камням, словно по поверхности гриля для гамбургеров, по прямой линии, как будто ее легкую, пружинистую челку тянули канатом. Но тогда, глядя вслед моей возлюбленной, моей помощнице, моему нежному смешному ангелу, я впервые испугался собственного самодовольства.
48
Что касается полового акта. Говорят: НЕ СМОТРИ В КАМИН, когда тычешь кочергой, и я тыкал в нее кочергой, Господи Боже, пылающие дрова, визжала и ВОПИЛА, как на ЛЕСНОМ ПОЖАРЕ, алеют разлетающиеся во все стороны листья, большой перерыв от выпивки до выпивки.
По правде говоря, БАРОНЕССА не принадлежала к СЛИВКАМ ОБЩЕСТВА. Не из тех, у кого дети в Сиднейской средней школе и тому подобное; если б Оливье не пошел на работу, я бы вовсе не заглядывал в "Дома Руссо". Но Оливье ушел на работу, прихватив свои пузырьки с ЛОРАЗЕПАМОМ и АДДЕРАЛОМ, хотя никакие ЛЕКАРСТВА не возвращали ему счастья и он постоянно ругал Марлену. Когда он разрыдался во время завтрака, я понял, что встал на сторону проигравшего, прости меня, Господи, благослови, хотелось бы мне быть лучше.
Я пытался уйти к Мяснику, а он не открыл мне дверь.
У меня появились НЕПОДХОДЯЩИЕ ДРУЗЬЯ, чья это вина? Художники театра и кино, Винни и Барон. Я навещал их со своим стулом, и они уговорили меня воткнуть сосиску в Баронессу. Сколько мертвых свиней изжарили в этой комнате. Никаких тебе ЛИЛИИ и РОЗМАРИНОВ, как в ВЫСШЕМ КЛАССЕ, когда Мясник оставался сидеть в машине, читая "НОВОСТИ ИСКУССТВА" и мечтая обнаружить в них свое утраченное имя.