Они служили вдвоем с отцом Филофеем; она пришла и стояла в толпе, у придельного иконостаса, - среди однообразных лунок десятков лиц он отчетливо видел ее лицо. Провозглашая троичное славословие, отец Михаил вдруг понял, почувствовал страшное: что он служит для Господа… и для нее! - нет, даже так: и для Господа, и для нее!… - и неожиданное осознание этого так потрясло его, что он сам, вместо лика, начал читать псалом… Правда, с ним и раньше случалось, что, захваченный видом самозабвенно внимающих его слову людей, он испытывал ощущение, что служит для Господа и для паствы - в том смысле, что не вполне отрешается от желания как можно глубже, сильнее (во славу Господню и на благо пасомых) воздействовать на нее - и даже (и вот это, уже, конечно, был грех) от осознания - впрочем, без всякой, конечно, гордыни - силы своего воздействия на людей. Он, кстати, подозревал, что среди священнослужителей встречаются люди с Наполеоновым комплексом - испытывающие нечистое наслаждение при виде полностью подчиненной им, управляемой ими толпы; должно быть, страшные люди: они стремятся занять место Бога! Так вот, отцу Михаилу случалось испытывать чувство, что он, обращаясь к Богу, тщится произвести как можно более сильное впечатление на прихожан, - и это тоже, наверное, было неправильно, нехорошо: амвон не сцена и не трибуна. Но здесь было даже совсем иное. Во-первых, в смятении разбирал после службы отец Михаил, эта, тогда еще незнакомая ему, женщина была единственной после Бога, для кого он служил, - в тот момент он забыл о пастве; во-вторых, он действительно заботился о впечатлении, - но впечатлении не от боговдохновенного слова молитвы, а (пусть невольно! пусть подсознательно!) о впечатлении… мерзко подумать - от его голоса, произносящего святые слова, еще омерзительней - от его движений, его лица! И в-третьих, - в-третьих, он, видя на ее лице упоение (чем? только молитвой? или его молитвой? ведь он видел: она смотрела не на образа - на него!), - он, видя это ее… наслаждение?… - желал усилить, продлить его, - и это, хотя наслаждение ее было духовным, отдавало уже даже каким-то плотским грехом!…
Здесь необходимо остановиться и пояснить, что отец Михаил - в отличие от не столь уж редких лукавых пастырей - искренне, всем сердцем и разумом верил в Бога. Вера его, в раннем детстве любовно привитая ему бабушкой, не знала и тени сомнения (хотя назвать его православным ортодоксом (sic) было никак нельзя, - но об этом потом). Он никогда не мог, например, понять - несмотря на все учения о первородном грехе, изначальной испорченности, искушениях, дьяволе и т.д., - как можно сознательно, не забываясь, грешить: ведь истинно, безусловно верующий человек не может не понимать, что Бог прозревает каждое его душевное и физическое движение. Человек постыдится плюнуть на пол, не то что украсть, находясь в одной комнате с другом или отцом, и уж во всяком случае хотя бы из страха не совершит преступление на глазах у милиции; как же можно грешить, зная, что рядом с тобою денно и нощно находится и смотрит на тебя Бог?! (Кстати, из-за этого, - из-за явственно испытываемого им чувства постоянного присутствия Бога, - Михаил в годы юношеского воздержания никогда не удовлетворял свою донимавшую его иногда похоть противоестественным образом.) Однажды он увидел, как дьякон Василий в пятницу ел около метро чебурек; это его поразило: несоблюдение поста, хотя и никак не предуказанного Богом, - есть прямое неуважение к земным страданиям Бога!
Отец Михаил не был ни рассудочным ригористом, ни человеком сколько-нибудь выдающейся силы. Впрочем, однажды на Пасху, еще в семинарии, при звуках могучего, колокольно-тяжкого баса отца Димитрия, возгласившего Иоанново: В начале бе Слово, и Слово бе у Бога, и Бог бе Слово… - он весь вдруг затрепетал - и с жертвенным восторгом, криком в душе непонятно подумал: "Взойду на костер!!!" - но тут же смутился, поняв: гордыня… Нет, отец Михаил просто знал, что на него смотрит Бог, и полагал, что действительно верующий человек может грешить, только будучи принужден к этому телесными муками или уступив инстинкту самосохранения плоти, способному сокрушить хотя и искренне верующий, но растерявшийся дух. Правда, по некоторым размышлениям он пришел к выводу, что большинство слабостей человеческих есть опосредованные проявления именно этого могущественного инстинкта, подкрепленного генетической памятью (отец Михаил был из молодых священников "с мыслями") о не столь уж поколенчески давних первобытных веках: например, жадность имеет в первооснове своей стремление приобрести как можно больше еды и одежды, чтобы обезопасить себя от голодной и холодной смерти; гордость - которая без романтических одежд есть желание первенствовать, подавлять ближнего - вытекает из биологического закона "выживает сильнейший"; сродни ей по происхождению зависть, недоброе чувство к имеющему больше тебя - как следствие тревожащего напоминания о том, что у тебя меньше запасов на случай угрожающей жизни нужды, что ты более уязвим, что ты умрешь первым. Даже пристрастие человека к одурманивающему питью, азартной игре или непотребному зрелищу есть всего лишь стремление к удовольствию, а получение удовольствия - единственный движитель жизни животного, не просто поддерживающий, но и охраняющий жизнь. Движитель человеческой жизни есть тоже получение удовольствия, думал отец Михаил, но, стремясь к удовольствию (удовлетворению) нравственному - внутреннему согласию, миру с собой, - человек способен поступать наперекор своей плоти и даже сознательно прервать свою жизнь. Аввакум жил по совести, и это поддерживало его, но не мог не понимать, что разрушает себя и что упорствование в своих убеждениях может привести его к смерти: "Долго ли муки сея, протопоп, будет?!" - "Марковна, до самыя до смерти!" - "Добро, Петрович!". Другое дело, что искусственные, изобретенные человеческим разумом удовольствия часто разрушают и духовную, и телесную жизнь, но произрастают они из того же корня - инстинкта выжить…
Впрочем, эта связь человеческих слабостей и пороков с инстинктом едва ли способна, полагал отец Михаил, их оправдать: в нынешнем обиходе грехи редко совершаются под страхом опасной для жизни нужды и тем более смерти, и у человека, живущего с Богом в душе, достанет сил не грешить.
В особицу стоял грех прелюбодеяния (тогда - во время этих своих размышлений - отец Михаил без опаски думал об этом), то есть не просто прелюбодеяния, утоления похоти - что было тоже инстинктом и что отец Михаил как искушение понимал, но что победить, казалось ему, было делом посильным, - а грех запрещенной Богом любви - любви женатого человека, любви к замужней, равно разведенной, женщине: кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, то прелюбодействует; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует… По рассказам отцу Михаилу были известны случаи, когда иереи отказывались от сана ради незаконного соединения с женщиной. Происходило это, в его понимании, потому, что либо они не веровали - и тогда это было понятно, либо веровали - и тогда это было страшно: веруя, они возлюбили женщину больше Бога - на место Бога они возносили Женщину!…
В сторону надо сказать, что сам отец Михаил (не подозревая об этом) женщину никогда не любил: женился он по сердечному расположению, легко, из-за открытости его сердца, принятому им за любовь, и по хотя и благочестивому, но расчету. По Апостольским правилам, священноcлужитель, будучи рукоположен неженатым (чему, правда, противился стародавний церковный обычай), уже не мог вступить в брак; и отец Михаил - смиренно не преувеличивая своих сил для борьбы с искушениями, не питая честолюбивых помыслов о епископстве да и, снисходительствуемый Господом (кто может вместить, да вместит), не видя в отказе от семейной жизни (по Златоусту - окормления малой церкви) особой нужды и даже напротив того - желая иметь жену, подругу в любовном служении друг другу и Богу, и детей, из которых, надеялся он, выйдут хорошие люди, - отец Михаил по всему этому за полгода до хиротонии женился. Жена его… но о жене его после.
Возвращаясь к размышлениям отца Михаила о грехе и о невозможности истинно верующему человеку сознательно, не забываясь, грешить, надо сказать, что с годами (хотя их у него и немного было, годов) он всё более с горечью убеждался: как мало вокруг него людей, действительно, без сомнения верующих - то есть убежденных в существовании Бога (и истинности Слова Его) так же твердо, как в существовании себя. Даже среди пастырей, казалось ему, было много таких, кто ревностно служил не так Богу, как Церкви, - ну, может быть, богу Церкви, - но никак не Богу над сонмом церквей: люди сии чтут Меня устами своими, сердце же их далеко отстоит от Меня; но тщетно они чтут Меня, уча учениям, заповедям человеческим…