- Я возьму. Увижу, что есть смысл брать, возьму. И я отдам. Но как? Хотите посылками? Марками? Переводом?
- 500 рублей. На что мне посылки? Я продаю свои книги. Продал диван, продал буфет. Очищаю место. Не хочу, чтобы после моей смерти родственники дрались за имущество.
- Я не знаю, можно ли оттуда переводить деньги.
- Найди пути. А не найдешь, бог с ними. На моей странице Господь начертает лишний плюс. Душно здесь. Страшно. Живешь, как в прокуренном телятнике. Дверь заколочена, на окнах проволока. Вагон ржавый, его трясет, мотает, встанешь на цыпочки, увидишь краешек неба, деревья, иногда людей на взгорке, лошадей. Там - жизнь, города, воздух. А тебя везут неизвестно куда, охранники день и ночь палят махорку, а жестяной репродуктор орет, как хорошо тебе ехать, какой у нас прекрасный паровоз и какой был великолепный машинист товарищ Ленин.
17
На кухне старуха жарила лук. Она рубила его секачом на толстой, яблоневой доске - приданое на свадьбу в 1916 году. На газе стояла сковорода "Мельхиорового заводу", с обломанной ручкой, купленная бабкой бабки "у день коронацыы Александра Блаженного", то есть Александра Третьего "у самом Кыиву". Матрена ругала матом доску и сковородку, старуха же упорно продолжала ненавидеть "у цэ новэ"; возможно, потому, что "новэ" было хуже старого: на старой сковородке не пригорало, возможно, потому, что новое принадлежало дочери, а дочь свою старуха ненавидела может быть не меньше, чем зятя. "Для чого вин ий голову морочив? Ему було вже сорик, а ий, осьмнадцать. Ни водна жинка его ни брала, а моя побигла жонытыся"…
Теперь Гаврюхе было 63 года, Матрене 47, выглядела она его ровесницей, Миша никак не мог вообразить Гаврюху молодым, хотя видел фотографию, снятую в мае 1941. На карточке чинно сидели выпускники метеорологического техникума во главе со своим учителем - Гаврюхой. Матрена скромно стояла в уголке, толстая с густыми косами.
Поженились они в 1944, когда Красная Армия вернулась в Кобыляки. Миша сильно подозревал, что не Елена "побигла жонытыся", а мать погнала ее. Старуха, при ее жадности, должна была усердно служить немцам, хотя и уверяла, что "тилыси чистила ихним официрам сапоги". Но были у нее в сундуках вышитые скатерти с еврейскими монограммами. Старухе нужен был зять из красноармейцев; Гаврюха же был тогда старшиной в трофейной команде, а это значило при хлебе и денежном аттестате да еще как бы распространял над семьей тещи защитную длань.
- Приходил тут один до вас! - сообщила старуха. - Казав ще придет.
- Высокий? Старый?
- Да хиба же я бачила? Вочи не видють ничего, а вин стояв ось тутечки, биля вашей двери.
Миша не мог придумать, кто бы это был.
- Он у нас бывал раньше?
- Ни. Я ж не дывлюсь, хто до вас ходит. Марика знаю, Нухима. А того ни. Мабуть и бачила десь, так я не помню. Сахар поднявся, память отнимаэ.
Миша нарезал колбасу кружочками, разогрел маргарин на сковородке, бросил колбасу в жир, раздавил ложкой, пока она растаяла; нарезал хлеба, помазал хлеб растаявшей колбасой.
- Память в мэне зовсим отшибло! Пишла я до врача, а що казаты, забула. Голодная я. Того не можно, другого… а серьце просит! Не выдержишь, зьыш картошечки, ще и хлиба, а потим голова дурна, жолудок болыт.
Миша вскипятил чай, заварки не было, он выпил кипятку с сахаром. Бесконечный рассказ старухи воспринимался, как рокот волн, если живешь у моря, или стук колес, когда едешь в поезде. Иногда он вслушивался в долгие повествования и ужасался подробностям советской жизни, которых, к счастью, не ведал, так как Латвия до 1940 не входила в состав СССР.
- Уси едут, уси! - говорила меж тем старуха. - Теперь хвотограф Иося едет. Хороший був хвотограф, какие карточки робыл! Покойного Иова мово, як живого сделал. Вин для мэене без квитанций робил. В мэне много знакомых евреев було. Покойный Файнштейн, тридцать лет не виделись, устрел, обнимал, целювал. Я в них экоиомкой служила, все ключи в мэне були: от сахару, от керосина.
- Это когда же было? - спросил Миша.
- Що було? Файнштейн? Та посля революции, той був, як его, НЭП. Мы тоди в Шепетовке жили. Толичка в мэне родився. А теперь Файнштейна сын уехал, мне сестра писала.
- Дорогое удовольствие ехать! Мне, если трогаться, 12000 надо.
- Мучаются люди! - закивала старуха. - Пив мира скачет, пив мира плачет. - И высоким, сильным еще голосом запела:
Ой, чего я, мамочка, плачу?
Чего я рыдаю?
В чужих людях нема жалости.
Одна пропадаю.
- Скажите, бабуся, вот, когда революцию делали, как вы думали, лучше будет жизнь?
- А як же! Веровали. Мы тоди в Харькове жили. Иов мий покойный, в трамвайному депо робив, так на усих вагонах малювали серпи та молоти, буржуив били.
- Как же вы в Харькове очутились? У вас же была земля, дом на селе.
- А мордувалы. Грабили. Солдаты бигли с фронту, голодные. Банды. Коров уводили. Людей.
- А потом что? После революции домой вернулись?
- Да ни. Мы у Кобыляках жили, в городе. Огород у нас був, пид горой. Там Васенька мий родився.
- Не пойму я у вас ничего! - сказал Миша. - То у вас дом был, корова, дачников принимали. То, оказывается, только огород под горой.
- Так воно опосля. Опосля була дача. Сами строили. В голодный год. Як хлиба не було. Что в Кобыляках исты? Камни не зыши.

- Значит, всё же на старое место вернулись?
- Ни. Я ж говорю: мордувалы. Своих усих поубивалы. Хто у красных, хто у билих. А ще булы зеленые. На сели комбеды орудовали. Комитеты бедноты. Людей вничтожали. Помещика Якименко косами посекли. Хороший був помещик; в кого пожар случится или што, говорит: "Бери мово лису, сколько надо, одашь як сможешь". Школу у сели построил. Ламболаторию.
- За что же его убили?
Старуха рассердилась Мишиной глупости:
- Так революция ж була! А вин помещик.
- Э, нет! - сказал Миша. - Причем тут революция? Вы лучше скажите, сколько у Якименко добра украли те, кто его убивал. Ведь украли?
Старуха закивала:
- Ой много! Все за проклятое богатство. Одеяла, скатерти, фаянс - усе потягли. Одни його косами секут, другие до кимнат бигут, телеги нагружают. Якименко бедный христом просит: "Добейте мене, люди!", а вини косы покидалы, сами до дому побигли грабить. Уполз Якименко.
- Уполз?
- Ага. Живый ушел. Потом вже помер вит ран.
18
- Мамо!
Крик пересек пустынную прихожую, прогрохотал по проходной, ударился, сверлящий и надрывный, о дверной косяк:
- Мамо! Довго вы будете лясы точиты? Дитяти исты время!
- Старуха поспешно всыпала жареный лук в борщ, зачерпнула поварешку, налила в эмалированную мисочку, понесла в комнаты. Через всю проходную, через прихожую, пока не скрылась за железной дверью с четырьмя замками. Гаврюха сам обил дверь в свои комнаты железом, сам колдовал над каждым замком. И внутри, за железной дверью, у Грижаней в каждой двери стоял замок, и каждый прятал свой ключ и запирался. Старая, молодая и средняя прятали ключи друг от друга, у каждой была своя связка, и ходили они с ключами, меченными разной краской, чтобы не спутать. Но что комнаты! Десять лет назад еще стояла в кладовке при кухне грижаньская бочка квашеной капусты, а на бочке - замок. И на кастрюлях было по замочку, но очень уж старуха путалась, роняла замки в суп. Гаврюха снял их, но еще долго, очень долго, мерила Матрена ложкой, не снял ли кто из соседей навар с ее борщей.
Миша посмотрел на дверь, Тамара должна была прийти с минуты на минуту. Он поставил чайник на газ, нарезал колбасы, достал из буфета последнюю баночку варенья. У Миши тоже была связка ключей, он таскал ее с собой, она рвала карманы, но когда Комраты попробовали не запирать буфет, начали пропадать бутылки, молоко, сахар.
Миша устал, хотелось лечь, но он боялся, что придет дочь, разбудит, и тогда сердце разболится еще пуще, а он вечером хотел предстать перед Марькиной компанией в хорошей форме.
- Где же эта девчонка?
Он прислушался, внизу хлопнула дверь, потом долго возились с тремя замками на входных дверях, и еще с порога Тамара закричала:
- Папа, жрать хочу!
- Не кричи! Сколько можно просить не кричать? Там может быть Танечка спит.
- А почему они орут у нас под дверью, когда мы спим?
Не мог же он пускаться в объяснения, что Грижани въехали и квартиру первыми, когда дом принадлежал еще метеорологической службе армии, что в то время тут было общежитие; кроме Грижаней жили восемь солдаток, которые не готовили дома, и детей у них не было, а у Грижаней была Варя, и они поставили в проходной свой обеденный стол, построили здесь же фанерную кладовку и так и продолжали жить в комнатах, а обедать в проходной, прямо напротив дверей Комратов, а обедая - кричать… Впрочем, они орали за столом и утром, и вечером, и ночью…
- Мы - европейцы! - сказал Миша. - Ты хочешь быть такой, как они?
- Я жрать хочу! Я ухожу к Оле. Мы ответственные за стенгазету к 7 ноября.
Девочка ходила в школу, как и раньше, а значит ей поручали всякие общественные, пионерские дела. С детей до 16 лет, то есть без паспорта, в ОВИРе не требовали характеристику, а Мише совсем не хотелось, чтобы в школе узнали о его намерении уехать из СССР. Классная дама 7-го "б" вполне была способна устроить судилище и снять с Тамары красный галстук под улюлюканье своры антисемитов, которых в классе было предостаточно.
- Ладно. Делай газету.
- А мы уже почти закончили. Написали про залп "Авроры", что надо хорошо учиться, как велел Ленин. Еще карикатуру на империалистов наклеили из "Крокодила".