216
Однако сотовый телефон уже верещал в тумбочке и не собирался умолкать ни при каких обстоятельствах.
- Андрей Константиныч? - прошептал в ухо шёлковый голос. - Ксерокопии в двух экземплярах делать?
- В двух, Даша. На всякий случай. Один будешь оставлять в сейфе… С любой бумажки - две копии, одну мне… Договорились. Умница.
Положив телефон и повеселев, Цахилганов вернулся к себе, Внешнему:
- Так вот, больше я ничего не хочу знать про работу своих полушарий. Я шёл по линии усложнения - и не спятил. Теперь я нарочно пойду по линии упрощения -
по самой любимой моей линии,
и не спячу тем более.
- А! Всё, что сложно, того не существует, - понял Внешний.
- Именно. И так, начали. Если я - звучащее фортепьяно, которому давно, слишком давно никто не отвечает в нужной тональности -
он посмотрел на Любовь, лежащую неподвижно,
тогда… Тогда этой внутренней музыке начинает отвечать собственное эхо. Ты, перечащий мне, толкающий на "подвиг самоотреченья", отступающий и наступающий, - только эхо моей души. Так что, не обольщайся на свой счёт. И диагноз мне шить - бес-полезно.
Бес?!. Полезно?..
"Порги и Бесс"… - тут же весело аукнулось в сознании.
- Но-но! Любое эхо должно знать своё место! И не претендовать на ин-диви-дуализм.
…Дуализм?
- Не слишком ли много объяснений ты находишь происходящему? - заметил Внешний. - …А ведь это говорит о том, что сути происходящего ты принять никак не можешь! Потому что боишься именно - сути. Ты упорно уходишь от сути, вот что.
- Суть в том, что никакого глобального преступленья перед своим народом я не совершал. Мир шагает к лагерному капитализму - сам! С начала прошлого века, между прочим, - раздражённо сказал Цахилганов. - Наши социалистические лагеря были его генеральной репетицией… Уж лучше бы ты учил меня чему-нибудь полезному, как вчера. Ну? Как мне спасти Любовь? Самоотреченье, сразу говорю, мне не подходит. Другие идеи по её спасенью мне нужны! Долдон…
- По твоему спасению. По общему спасению.
- Пусть - так. Ну же!
Тот не откликнулся.
217
Похоже, что-то сбилось в пространстве и времени,
будто некие солнечные вибрации перестали соотноситься прежним образом с вибрациями души -
кроме тягостного хаоса в себе душа не ощущала ничего. Только под ложечкой что-то дрожало по-прежнему…
Надо вернуться к реальности, на исходные позиции. Цахилганов потряс телевизор и включил его на малую громкость. Он стал внимательно смотреть в экран, покручивая исправленную антенну.
Экранное поле зарябило,
как не возделанное,
но прояснилось вскоре.
Девичий торопливый голос пробивался теперь в палату, сквозь тревожное дикторское сообщение о несанкционированном митинге:
"…Слышите, русские? Нас превратили в стадо бессловесных животных, годных лишь для чёрных работ! Древнее писание предупреждало: "если вы промолчите, то дом ваш разрушится и род ваш погибнет! И спасенье народу вашему придёт из другого места". Почему вы веками молчите, стремясь спасти свои отдельные жизни?… Мы будем вымирать и дальше, в своей же стране, которая давно перестала быть нашей, оттого, что не спасаем весь свой народ! Смотрите, как лучших из нас травят и уничтожают. И мы, все - давно оттеснённые на задворки жизни, молчим. Как будто нас нет больше на свете. В ходу же - давняя политика подмены:
за русское выдаётся не русское!.."
218
Цахилганов привстал -
это была та самая широкая девушка
с конопатым вздёрнутым носом,
приходившая со Степанидой
и фыркавшая в его спину, будто сиамская кошка.
Точно, она…
"Достань гранату - и будет праздник, сразу, даром и для всех".
Телевизор снова рябил, и Цахилганов стукнул его кулаком. Эфирная пыль рассеялась. К говорящей девушке неуверенно и быстро двинулись омоновцы. Но всё смешалось на московской людной площади. И в чьём-то быстром, мимолётном взгляде на телекамеру из кричащей толпы Цахилганову почудился бесстрашный, льдистый и ясный, блеск.
Цахилганов схватился за сердце, отыскивая глазами Степаниду среди молодых лиц. Замелькал белый шарф. Им размахивал какой-то мордвин или чуваш. Он кричал что-то гортанно на своём языке,
похожем на степной высокий клёкот.
Нет, это был калмык.
"Русские, не сдавайтесь!" - успел ошалело проорать он. - "Держитесь, русские! Без вас нам не подняться!.."
Но телеведущий уже сообщал, что зачинщики митинга не задержаны, однако работы по их поиску ведутся. И суровое наказанье ожидает всех, недовольных господствующей национальной политикой России. Они, причисляющие себя к народному освободительному движению, будут беспощадно…
Дальше диктор, пряча глаза, торопливо перечислил пункты всех неизбежных обвинений: в экстремизме, фашизме, национализме, шовинизме… И - вот оно, новое:
"В случае, если ситуация выйдет из-под контроля,
возможна помощь войск ООН
для охраны существующего порядка".
219
Выключив телевизор, Цахилганов ушёл к окну. За стеклом ещё не стемнело. Был тот самый нежнейший голубой час - час меж днём и вечером, укрощающий самый неспокойный взор,
- впрочем - на - востоке - его - считают - часом - сообщения - мира - живых - с - миром - мёртвых - да - часом - взаимопроникновения - миров.
И ветер не выл и не метался над степью…
Теперь важно было не думать про Степаниду и успокоиться, как следует. Ничего, ничего, побушуют и стихнут - эти молодые.
Кто не протестовал в своей юности?
Жёсткие нынче времена -
и жёсткие потому протесты,
тесты на совместимость идеалов с реальностью проходит каждый взрослеющий.
Вскоре Цахилганов продрог у стемневшего окна. Он включил свет в палате и, должно быть, напрасно.
- …Птица! - проговорила Любовь.
- Помоги, - слабо просила жена. - Ты видишь, она налетает. Зачем ты впустил её в наш дом?.. Она налетает всё время. Она извела меня.
Мучительная судорога пробежала по её лицу.
- Она! - металась Любовь под ржавым полукругом
над головой. - Клюв… Ужасный… Больно!.. Невозможно…
- Тише, - испугался Цахилганов, склоняясь над нею. - Любочка, птицы нет! Вот так, молодец… Теперь ты слышишь меня? Скажи, скажи: почему ты не лечилась? Ты стараешься умереть, Люба, чтобы наказать меня?
Но, всплеснув руками, Любовь успокоилась вдруг.
220
Он посидел возле неё молча, кивая тому, о чём подумал только что.
- …Это неправильно, Люба, - укорил её он. - Ты же сама врач. Два года ты знала свой диагноз и молчала! Сама делала анализы в лаборатории и никому их не показывала! Что за странная месть мне, Люба?!. А теперь ты уходишь. Специально, назло мне, уходишь!.. То, что ты сделала - это са-мо-убийство,
- убийство - согласно - отозвалось - пространство.
Любовь подняла плечо - и уронила снова. Цахилганов схватил её руку. Он поцеловал пальцы, принюхиваясь и разглядывая их близко. Они были истончённые, вялые и не чувствовали его губ -
её руки пахли только лекарством, утратив живые телесные запахи.
- …Лучше бы ты простила меня и жила. Зачем ты так, Люба?! Ну, опомнись, пока не поздно! Тебе просто надо захотеть жить, и всё!
- Зачем, - спросила Любовь бесцветно, - ты впустил её к нам, в дом?
- Нет, зачем ты!.. Зачем - ты! - стараешься! - умереть? - разгневанно прокричал ей Цахилганов.
Он ждал ответа. Но Любовь, в своём белом платке, немного сбившимся у подбородка, не отвечала ему.
- Они - суки! - пояснил Цахилганов с горечью. - Ты принимала всё слишком близко к сердцу.
- Птица… - произносила она без голоса. - Больно…
- Они были только суки! - твердил Цахилганов. - А ты - одна. Ты моя, ничья больше. Как же можно так не прощать, Любочка? Это жестоко…
Кажется, он плакал:
- А Ботвич… Я не вижу её давным-давно, Люба, эту сволочь!.. И при чём тут птица?!!
Цахилганов резко отёр глаза.
- Не надо было! - слабо взмахнула рукою Любовь. - Не надо… Не надо…