Евсеев Борис Тимофеевич - Евстигней стр 3.

Шрифт
Фон

Капитан с наслаждением посыпает написанное песком.

Аксинья кланяется в пояс, малец прячется в материных юбках, солдат Федотов слизывает поочередно с каждого уса капельки пота. Пронесло! Враз расслабившись и заглотнув побольше воздуху, все трое пятятся к дверям, сбираются восвояси. Им вдогон - затем, чтобы простотой капитанского обхождения не обольщались, - зычно, грубо:

- Да глядите мне оба! Мальца попечением не оставлять! А то вам бы токмо новых мальцов заводить, а до прежних и дела нет. Кругом арш-ш!

Квартера пустеет. Лейб все еще безобразно трезв. Да и холост к тому ж. Жениться? Не слишком виден. Из деревень присылают неисправно. Долги обступили. И...

Жесткий капитанский пояс намял живот. Жизнь не вполне исправна, к тому ж - туговата.

Вольностей необходимо, вольностей!

Однако вместо вольностей дворянских в приоткрытую дверь - запах кислого хлеба. Да питерская прель, тянущая за собой все тот же пугающий озноб: чего ждать? И откуда? Детей нижних чинов - в Академию?! В указе недавно читанном - каковой указ теперь гвоздем в голове сидит - так прямо и сказано: "Кухаркиных, також и кучерских детей - учить ремеслам и художествам".

Взять хоть сего малолетка, сего пушкарского сына, - он, что же, геометром, архитектором станет? Взять его и выпороть, вот и весь сказ! Да ведь могут и не позволить.

Каково-с?

Капитан Козодавлев передергивает плечами. Словно бы хочет изъяснить кому-то невидимому: бумагу-то он написал (пусть доброту его помнят), а насчет того, чтобы пушкарскому сыну геометром быть, - нету его согласия!

Вокруг, однако, никого. Сообщить про свое несогласие некому. Одна тишь и краткое весеннее онемение. Да дымок от невидимого костра, да питерская, белесая, липнущая к щекам и к носу хмурость, впротчем, иногда переходящая в легкую и дурашливую веселость...

Профессор анатомии Пекен - твердая рука, вострый ум, - ощупав семерых мальцов кряду, на восьмом споткнулся.

Здесь, в Санкт-Питер-Бурхе, охватить все и сразу профессор не в состоянии. Уяснить русскую повадку не может. Как так? Гнутые сопли, черные спины - но зубы сцеплены намертво. А брови - те словно бы навсегда нахмурены. Характер делает здоровым? Характер - само здоровье и есть? Наперекор условиям существованья?

Профессор анатомии удивлен. От сего удивленья мнет очередного мальца сильней, чем требуется.

- Вас ист дас? - спрашивает сам себя герр профессор, оглядев, а потом для верности и ощупав рану на боку у мальца.

- Точно так... Васька даст!.. Это малец, тихо, шепотом.

- Иншульдиген?

- Васька тому олуху, тому сынку унтер-офицерскому, что меня поранил, по шеям ух как надает!

Профессор Пекен хмурится.

"Лишние слова есть непорядок. Воспитанник - даже ишчо не воспитанник, а кандидат - с профессором говорить не смеет вовсе".

Герр Пекен колеблется: отвесить подзатыльник? Отчитать? Поговорить ласково?

- Воспа была? - склоняется к ласке профессор.

- Не могу знать. А токмо...

- Умолкни, пень. - Герр Пекен возвращает и себя, и воспитанника на должное место. - Молчи, айне кляйне шайсе.

Герр профессор - неудачник. От неудач в фатерлянде не так давно сбежал в Россию. Поэтому стоит ему хоть слегка расстроиться - и вся жизнь идет прахом, осознается как нечто напрасное, тошное. Вот и сейчас: взгляды мальцов представляются профессору дерзкими, сами они - зряшным семенем, пустым, ни к чему не годным. От таковых представлений - дрожь по телу и кривинка в лице. Гадко, горько!

"Хотя... Жизнь далеко еще не кончена, карьер не завершен. Двигаться мыслью... или как это по-русски?.. шевелить мозгами - ишчо способен! Сила в руках имеется. Не высок, а статен. Хоть плешив, а заметен. А что Маришка вчера отказала, так сие есть вздор. Да и поправимо в будущем..."

- Ножницы сюды, - зычным баском подзывает профессор дядьку-смотрителя.

Ножницы поданы, малец-воспитанник веки от страху сожмурил. Кривинка рот профессорский отпустила, снова ему отрадно, весело.

"Отхватить бы у мальца - ишчо чего!"

Дзень!

Профессор Пекен долг свой знает. Вострые ножницы отхватывают только то, что положено: прядь волос. Волосы, светлые, с каштановым отливом, падают на пол. Дядька-смотритель их тут же подбирает, подает с поклоном профессору. Тот кладет прядь на столешницу, затем идет в угол просторной комнаты. Сняв с огня оловянную плошку, сует в нее кончик обструганной палочки. Палочку проворачивает вкруг своей оси, возвращается к столу, каплет бережно сургучом на казенную бумагу.

Волоски живые, волоски шевелящиеся - вмиг к бумаге и прилипают!

Евсигней сын Ипатов, Воспитательному училищу при Императорской Академии художеств и душой, и цифирью, и частью волосяного покрова - "сего апреля 14 дня 1767 году" - навеки придан…

Апрель 1767 года случился в Санкт-Питер-Бурхе тихим, благостным. Западные морские ветра - злобноватые, настырные - города почти не достигали. Но все одно: на губах - солоноватая влага, на щеках - шелушение кожи.

По временам, если вслушаться, город шумел. Чаще - как морская раковина. Иногда - как подслеповатый чухонский бор. Реже - стонал, как растревоженный водою погост. А уж стуки-то, стуки! Дробно и звонко отзывался под копытами булыжник, глуховато бубнил известняк тротуаров, под железными ободами колес на разные голоса пела брусчатка.

Домы тоже звучали по-всякому. Иные подвывали печными трубами. Иные визжали дворней. А дворцы... Те до полудня вообще молчали. Ясное дело: со сна. Вечерами же взметывали снопы едва слышимой таинственной музыки.

А вот с Царицына луга, из Летнего сада, музыка доносилась грубая, громкая. Попетляв меж деревьями, покувыркавшись близ набережных и там никому особо не пригодившись, музыка эта грубоватая возвращалась на проспекты, просилась в каменные дома, под высокую руку иностранцев, вельмож. Но впускали туда грубую и громкую - нечасто...

Дом-дворец, с только что надстроенным третьим этажом, в коем расположилось Воспитательное училище при Академии художеств, днем чаще молчал. А вот перед ночью - так по временам чудилось шмыгающим мимо него людишкам - тяжко вздыхал. Даже и ухал, как тот ушастый пугач!

Про дом говорили разное. Говорили: не для счастья сей дом-дворец выстроен. Еще добавляли шепотом: быть в том дому беде!

Правда, когда именно ждать беды, того не сказывали. Только слепнущий старик-сторож из муромских лесовиков, садившийся по вечерам на приступку, близ портика с шестью колоннами, иногда бормотал странное.

Бормотал: чрез многие годы - но никак не ранее, чем чрез сто пятьдесят годков - стать сему дому знаменитым. Причем знаменитым на всю империю! Тут слепнущий сторож оглаживал себя по бороде, добавлял, размякнув: а знаменитым дому стать чрез некого сибирского Гришку, срамца, наглеца, провидца.

- Сей Гришка - срамец, наглец и женскими грудями игрец - всем покажет: и што у ево в штанах, и што у ево в голове...

Впрочем, сторожа-слепца мало кто слушал: век Просвещенья струил себя сладко над Малой Невкой! Воспитательные и иные прожекты ручьями журчали в головах у высоких людей. Куда там слепцов слушать!..

В этот ухающий, а чаще молчащий дом Евсигней сын Ипатов - под присмотр наставников, на казенные харчи - ровно на седьмой день после осмотра и подписания бумаг и был определен и доставлен.

Попервоначалу страшно ему было и боязно, но и веселье жутковатое к горлу подкатывало. Кругом белокаменные фигуры, чистота, однако ж в подвалах - плеск воды, а в отдалении - пугающий гул пустых коридоров.

Как к такому привыкнуть?..

Через неделю, ближе к исходу все такого же апрельского дня, Иван Федотов и женка его Аксинья брели сквозь сырость и прель в полковую слободу, в крохотный чулан, в крохотную квартерку для семейных солдат.

Аксинья Михайлова дочь дорогой вздыхала. Рюмзать на улице, однако, не решалась. Да и чего рюмзать? Евсигнеюшку пристроили, сама - молода ишшо, муж небось не за тридевять земель, а здеся, под боком.

Рюмзать, однако, хотелось.

- Иванушко...

Иван сердито крякнул. Разговоры на улицах ни начальством, ни им самим не дозволялись. Женка обязана следовать позади, отставая ровно на четыре шага.

"Поучить? Дать меж рог?"

Пожалел, не дал.

- Иванушко... Евсигнея, того... Давай возвернем его обратно. Помощничек тебе будет...

- Пс-ст... Сдурела баба. В документ Евсигней твой вписан! И по документу он, слышь ты, теперь существует - токмо как воспитанник. Сего изменить невозможно. Поклоницца б ишшо его благородию капитану... За труды.

- Поклонимся, поклонимся...

Аксинья Михайлова дочь от счастья, что не убил ее до смерти страх за дитя, зажмурилась: "Уж и Евсигнеюшке, как отцу его покойному, Ипату Фомичу, доля определена. Ипат Фомич шибко скоро помер. Каково-то Евсигнеюшке придется?"

Солдат Федотов, глядя на женку, доставшуюся ему после покойного канонера Тобольского полка, улыбнулся в усы. "Складная, и лицом круглая. Даже и слеза личит ей. Эх! Кабы не бесконечная служба солдатская! Закатиться бы с женкой на украины, от столиц подале. На украинах, сказывают, воля! А с проворной женкой - так еще и доля".

Тут же он вспомнил и документ, неделю назад в стенах Академии им подписанный. Память солдат Федотов имел отменную, читанное однажды помнил всегда.

Документ составлял некий ярыжка, славное заведение токмо позорящий: с козявой в носу, с губою пьяной и ногою кривенькой. Зато руку ярыжка имел ловкую! Руку, видать, и ценили.

Ярыжка от лица неписьменной Аксиньи и под диктовку секретаря Академии тогда нацарапал:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3