Сенека увлекся своей речью и еще долго и горячо рассуждал в том же духе, как будто выступая перед большим собранием людей. Лукан слушал его с явным смущением. Полла хотела возразить, но не решилась. Заметив это, Сенека ласково потрепал ее по щеке:
– Не обижайся, хлопотунья! Все это простительно твоему полу и возрасту, и объяснимо. Природой в женщину вложено материнское чувство, и оно, если не направлено по прямому назначению, нередко принимает извращенные формы, распространяясь у кого на мужей, у кого на братьев и сестер, а у кого-то даже на комнатных собачонок! Деток бы вам пора! А что до слабости здоровья, то, поверь, я знаю, о чем говорю! Твой Лукан по сравнению со мной в его возрасте – истинный Геркулес, я же был совершенным доходягой. С переселением из Испании в Рим меня стали одолевать частые насморки и простуды с кашлем. Поначалу я их презирал, но потом они взяли надо мною верх и довели до того, что я чуть было душу не выкашлял. Я совсем отощал, ослабел и уже подумывал свести счеты с жизнью. Удержала меня только мысль об отце, который меня очень любил. Я представил, как трудно ему будет переносить тоску, и – приказал себе жить! Мужество иногда требуется не только для того, чтобы умереть, но и для того, чтобы остаться среди живых!
Пламенные и насмешливые речи философа совсем было устыдили Поллу и убедили в ее неправоте, однако закончилось все именно тем, чего она боялась: у Лукана разболелась голова, из-за чего ему пришлось сначала все-таки сесть по ходу движения спиной к дяде, потом перейти из рэды в карруку, потом лечь в ней, и так они с трудом дотянули до первой остановки на пути – виллы одного из старых друзей Сенеки. Когда все выбрались из повозок, Лукан едва мог идти сам, поддерживаемый слугами. Медленно следуя за ним, Полла перехватила испуганный взгляд Сенеки, устремленный на его позеленевшее лицо. Она с невольной укоризной взглянула на философа. Он в свою очередь поймал ее взгляд, и, сжав ее руку, пробормотал:
– Прости, дочка! Я не мог и предположить, что это настолько серьезно…
Однако Полла еще имела случай оценить здравомыслие и заботу Сенеки, который по прибытии на свою кампанскую виллу пригласил к племяннику сразу нескольких лучших байских врачей – не считая собственного врача и друга Стация Аннея. Врачи не только внимательно осмотрели больного, но и расспросили о ходе его болезни Поллу, а также поинтересовались у Сенеки, кто и чем болел в их роду. Диагноз прозвучал неожиданно и убийственно: фтизис! Как оказалось, столь несхожие симптомы болезни дяди и племянника имели одну основу и восходили к общей родовой болезни, хотя врачи не исключали, что столь сильные головные боли у Лукана имеют и самостоятельные причины. Вновь зазвучали названия необходимых процедур и снадобий: горячие серные ванны, растирания, согревающая мазь с льняным семенем, корень журавельника с несмешанным вином, сок подорожника… Полле сказали, что ей надо быть поосторожнее, потому что эта болезнь может передаваться. Но у нее даже в голове не укладывалось: как это может быть – "поосторожнее" с собственным мужем? А Сенека уже не говорил о безнравственности байских лечебных процедур и не предлагал заменить их здоровым трудом. Полла поняла, что он обеспокоен намного больше, чем показывает.
Лукана диагноз расстроил, и он сказал, что предпочел бы о нем ничего не знать. Философ же спокойно ободрял его:
– Не огорчайся раньше времени, мой милый! Помнится, четверть века тому назад, когда после одной особенно удачно произнесенной мною защитной речи Гай Цезарь уже совсем было собрался меня казнить, спасло меня своеобразное заступничество одной из его любовниц, сказавшей: "Да ладно! Что его казнить, он и так скоро помрет!" – Плечи Сенеки затряслись от смеха. – Однако ж давно уже нет на свете ни самого Калигулы, ни моей доброй заступницы, а я, как видите, еще не истлел!
Они сидели теплым вечером в маленьком летнем триклинии под виноградными лозами за круглым мраморным столом, ножки которого изображали сидящих львов. В воздухе распространялось благоухание раскрывшихся к вечеру левкоев. Перед ними стояло полное блюдо рано поспевшего розового винограда, небольшим количеством которого Сенека, как правило, и ограничивал свою трапезу. На этот раз ради гостей дополнением к нему служили смоквы и немного хлеба.
– Сегодня у нас все как на Новый год! Только еще лучше, потому что смоквы не сушеные, а свежие и живые! – радостно воскликнул философ, осторожно беря двумя пальцами большие синие смоквы и вручая их сначала Полле, затем Лукану, потом Паулине, не взяв при этом ни одной себе. После этого он, обращаясь к Лукану, продолжил: Может быть, тебе стоит на время сменить климат – подумай об этом. Надо ехать туда, где сухо и жарко. В Ахайе климат здоровее, особенно на восточном побережье Пелопоннеса, в Эпидавре, где находится святилище Эскулапа. Впрочем, ты там уже был, сам знаешь. А почему бы тебе не выбрать Египет? Тебе-то сами боги велели посетить земли, где окончили дни Помпей и Катон. Мне и самому когда-то Египет пошел на пользу. Я поехал туда к своей замечательной тетке Гельвии Младшей, муж которой шестнадцать лет был префектом Египта и умер прямо на корабле, возвращаясь в Рим. Но это отдельная история. О Египте же у меня воспоминаний осталось на всю жизнь! Один Нил чего стоит! Я сейчас как раз диктую свои "Естественнонаучные вопросы", так что вспомнить и мне на пользу. Вот помню пороги Нила… Там реке путь преграждают крутые, выщербленные водой скалы, и они вздымают воду. Нил дробится о встречные камни, весь как будто напрягается и прорывается сквозь теснину. Дальше течение неспокойное, бурное, через узкие проходы, а река уже и выглядит совсем по-другому: вода такая мутная, грязная. И, наконец, поток обрывается и падает с огромной высоты со страшным шумом. Какой же это грохот, вы бы знали!..
Сенека говорил и говорил, а они вместе с Паулиной слушали как завороженные, живо представляя себе картину могучей реки.
– Дядя, а я ведь уже слышал этот рассказ когда-то в детстве, – мечтательно произнес Лукан. – Ты рассказывал почти теми же словами. Мне так хотелось побывать там!
– Ну так еще побываешь! – Сенека сделал широкое движение рукой и откинулся на подушки. – Да, много на свете мест! И сколько ни путешествуй – не насытишься, а в конце концов поймешь, насколько тесен этот мир. Потому что великая и благородная вещь – душа человеческая, и тесны ей земные пределы. В качестве родины ей мало какой-нибудь Кордубы, или Александрии, или даже Рима. Ее границы – все то, что находится внутри всеобъемлющего круга, который охватывает землю и моря. Не мирится душа и с краткостью отпущенного ей срока. А он все равно краток, двадцать лет ты живешь на свете, или сорок, или шестьдесят. Придет последний день – и разделится божественное и человеческое, перемешанное сейчас, и душа оставит тело там, где нашла его, а сама вернется к богам. Она и теперь не чужда им, здесь, в земной темнице. Наша смертная жизнь только пролог к лучшей, вечной жизни, а смерть – это рождение. Сколько ни есть кругом вещей, – все это лишь поклажа на постоялом дворе, где ты задержался мимоездом. То, чем владеешь в жизни, туда не возьмешь. Я имею в виду не только имущество, но и тело. Мы ведь сбросим покров кожи, лишимся плоти и крови, костей и жил. Но тот день, которого ты боишься как последнего, станет днем твоего рождения к вечной жизни. И рождение для тебя уже не будет чем-то новым: ты ведь однажды уже покинул скрывавшее тебя тело. Ты, конечно, будешь мешкать, упираться, – но ведь и тогда тебя вытолкнуло усилие матери. Ты будешь плакать – и в этом ты уподобишься новорожденному. Но только тогда тебе это было более просительно: ведь ты появился неразумным и ничего не знающим, ты едва покинул тепло материнской утробы, как тебя овеял вольный воздух, а потом испугало грубое прикосновение рук – и ты оторопел перед неведомым. А теперь для тебя уже не внове отделяться от того, частью чего ты был – так что сбрасывай это обжитое тело равнодушно! Его рассекут, закопают, уничтожат. О чем тут печалиться? Это дело обычное! Ведь оболочка новорожденных чаще всего гибнет. Зачем любить как свое то, что тебя одевает? Придет день, который сдернет покровы и выведет тебя на свет из мерзкой, зловонной утробы…
Пока Сенека говорил, зашло солнце, и внушительный профиль философа четко чернел на фоне меркнущего неба.
– Ты так прекрасно рассуждаешь, дядя, что мне прямо сейчас захотелось умереть! – воскликнул Лукан. Полла вздрогнула и судорожно схватила его за руку.
– Во как! – засмеялся Сенека. – Прямо из крайности в крайность! То весь затрепетал, узнав про свою болезнь, а то уж прямо готов и в иную жизнь – принимайте! А знаешь, о чем это говорит? О том, что до нового рождения тебе еще зреть и зреть! Про нее-то подумал? – Он указал на Поллу. – Вон она как в тебя вцепилась! Раз она так тебя любит, ты и сам должен больше любить себя. Однако я как проповедник философии определенно делаю успехи! Мне, когда я в юности слушал Аттала, тоже хотелось выйти от него бедняком, но, получается, я его превзошел зажигательностью своей проповеди!
Лукан смущенно опустил голову. Потом, немного помолчав, спросил:
– Дядя, а ты хотя бы записываешь эти свои рассуждения? Ведь то, что ты сейчас произнес, уже просится в трактат!