* * *
В Новгород-Северский нашу колонну пригнали значительно поредевшей. Спать приказали прямо на земле, в овраге на окраине города. Мы с Арефиным прилегли в небольшой выемке и, прижавшись друг к другу, заснули.
Разбудили нас одиночные выстрелы. Открыли глаза, а вокруг - бело, выпал первый снег. С трудом встали, огляделись по сторонам. Многие из наших товарищей замерзли. Гитлеровцы проверяли выстрелами неподвижные тела, покрытые снежным саваном.
Вместо завтрака нас построили на поле, напротив автомашины, в кузове которой был установлен крупнокалиберный пулемет. Тут же находились охранники с собаками и два офицера, младший по возрасту и чину разговаривал по-русски. Почтительно выслушав фразу старшего, он выкрикнул:
- Комиссары, коммунисты, евреи - выйти из строя!
Все замерли. Неслышно падал, густея, пушистый крупный снег. И в этой белой тишине из строя выплеснулись издевательские, торжествующие слова Шакала:
- Эй, Васунг, чего ж ты скромничаешь? Не стесняйся, иди поцелуй ручки панам офицерам! Может, они тебя живым оставят - сапоги себе шить?
Гриша растерянно улыбнулся, шатаясь, вышел из строя и вдруг, расправив плечи, решительно направился к Шакалу. Плюнул ему в лицо и, сжав кулаки, зашагал к офицерам, яростно крича:
- Сейчас я эту сволоту поцелую! Сейчас я им покажу, как умирает советский человек!
Вытащив пистолет, младший офицер спустил курок. Осечка. Гриша круто повернулся к нам:
- Всю жизнь я был трудящимся человеком. Теперь я красноармеец! Считайте меня, товарищи, членом вэкапэбэ…
Гриша принял в себя автоматную очередь и с застывшей на лице улыбкой остался лежать на древней новгород-северской земле. Да не один в тот день остался - уже после Победы вырос на том поле обелиск…
- Комиссары, коммунисты, евреи!.. - опять прокричал офицер. Выдержав паузу, он от правого фланга пошел мимо нас, вызывая из строя каждого десятого.
В числе обреченных оказался и Савелий Дубинский. Вместе с товарищами он выстроился чуть в стороне от нашей шеренги, готовясь встретить неизбежное.
- Позвольте обратиться, господин офицер!..
Из нашей шеренги лисьим ходом выскользнул Шакал, двумя пальцами смахнул с головы пилотку и ткнул ею в сторону Савелия:
- Этот солдат сидел у большевиков в тюрьме и является врагом ихнего строя. Он, как и я, готов служить великой Германии и фюреру Адольфу Гитлеру.
- Ну, чево мелешь? - лениво возразил Савелий и умолк.
Младший офицер что-то сказал старшему, и тот согласно кивнул.
- Пускай выходить, - разрешил офицер. - Мы подарить ему жизнь.
- Да как же так… - засомневался Савелий, оглянувшись на товарищей. Но Шакал взглядом указал ему на Васунга. Застывшая улыбка Гриши была ужасной. И Савелий, косолапо загребая пушистый снег, пошел к Шакалу.
Офицер покосился на Шакала и поднял черный палец в кожаной перчатке:
- Один юде, еврей - и ты получил жизнь. За этого, - он показал пальцем на Савелия, - один коммунистен.
- Завсегда пожалуйста, господин офицер!
Шакал всей пятерней указал на старшину Вишню:
- Этот мне трибуналом грозился. Партейный. У себя на Украине зажиточных хозяев раскулачивал!
Как умудрился старшина Вишня уберечь в плену трофейный браунинг? Выйдя из строя, он выстрелил в старшего офицера, и тот рухнул замертво.
Житейская практичность сказалась у Вишни даже в смертную минуту: цель он для своего выстрела выбрал самую стоящую - старшего офицера. Наверное, выстрелил он последний патрон и, не желая даваться на муки живым, подчеркнуто тщательно целился в другого офицера, пока не скрестились в нашем старшине сразу несколько автоматных очередей.
С автомашины по обреченным басовито задудукал крупнокалиберный пулемет. Когда он умолк, среди упавших приподнялся и сел молодой лейтенант. Пуля раздробила ему челюсть, он захлебывался кровью и отчаянно кричал.
Поколебавшись, офицер протянул Шакалу перезаряженный пистолет и приказал:
- Шис! Добей!
И Шакал добил.
* * *
На станции Новгород-Северский нас погрузили и заперли в неотапливаемые товарные вагоны, и четверо суток черепашьей скоростью мы тащились по морозной неизвестности.
Под вечер наш эшелон прибыл в Гомель, и тех, кто мог еще идти, погнали через город. Когда мы в густеющих сумерках огибали большой парк, Садофий Арефин тронул меня за плечо:
- Давай рискнем: пан или пропал! Разбегаться по команде комбата!
Выждав удобный момент, мы врассыпную бросились в парк. Конвоиры в тот морозный вечер зазевались и начали стрелять с опозданием, благодаря чему я невредимым пробежал парк и укрылся в развалинах какого-то дома. Переводя дух, увидел рядом комбата.
Мороз крепчал. Над темной стеной деревьев поднималась луна, выстуженная до рыжей бледности. Клонило в сон.
- Идем к окраине, - сказал Борисенко, - иначе замерзнем.
Из Гомеля мы выбрались за полночь, дошли до первой пригородной деревушки, постучались в окно крайней хаты. Молчаливая хозяйка достала из печи чугунок борща, щедро нарезала пахучие ржаные ломти, придвинула кувшин с молоком.
- Ешьте помалу, хлопцы, - предупредил старик - хозяин, - а то наголодались и враз сомлеете.
Остаток ночи мы провели в невеселой беседе с хозяином, день просидели в погребе, а вечером, поклонившись добрым людям, отправились к далекой теперь уже линии фронта.
Переходя речушку, я провалился под лед и спасся только благодаря своему комбату. Но купание не прошло бесследно: я заболел воспалением легких и лихорадкой. Какое-то время - помню слабо - передвигался сам, а до крайней хаты деревни Стригино меня донес на плечах Петр Игнатович.
Кто-то стаскивал с меня шинель, гимнастерку, сапоги. Потом руки Борисенко перенесли меня в постель и, прежде чем провалиться в забытье, до меня донеслись слова:
- Иди до своих, командир. России каждый защитник сегодня дорог.
…Ласковая теплая ладонь погладила мое лицо, и я открыл глаза. Увидел выбеленный до синеватого оттенка потолок, сияющую чистотой горницу и перевел взгляд на незнакомую высокую женщину - большеглазую, с седой прядью волос, которая выбивалась из-за края темного платка.
Женщина улыбнулась:
- С того света возвернулся, Ванюша. Долго жить будешь, сынок, если такую хворь переборол.
Женщина качнула головой:
- Чего ж ты меня, беспамятный, мамой кликал? Я мать своих детей, а тебе - Архиповна. Своя мать у тебя есть?
- Есть.
Матери моей - я узнал об этом значительно позже - не было уже в живых…
Двадцать пятого декабря в хату вошли два немца и полицейский. Архиповна побледнела, но с удивительным самообладанием оглянулась в сторону кровати, на которой я лежал:
- Брат мой… Хворает…
Полицейский отрицательно покачал головой, и один из гитлеровцев отрывисто добавил:
- Ауфштеен, шайзе! Комм!
"Встать, скотина! Пошел!" - понял я.
- Куда ж вы, хворого!.. - вскрикнула Архиповна.
Второй немец повел автомат на нее, детей, и я вскочил с постели.
Архиповна открыла сундук, достала мою выстиранную и отутюженную форму, протянула ее на вытянутых руках и, заплакав в голос, проговорила:
- Одягайся в неволю, Ванюша.
И снова были этапы, езда в неотапливаемых вагонах. После прибытия в Борисов нас, оставшихся в живых, повели через город. На фоне вечереющего неба я увидел на центральной площади черную виселицу: два столба, перекладину, а под ней застывшую человеческую фигуру. Подойдя ближе, узнал в повешенном того самого деда, в зимней шапке и кавалерийских галифе, который беседовал со мной в очереди за кипятком.
Борисовский лагерь военнопленных по своему режиму ничем не отличался от других гитлеровских лагерей.
Мир тесен: здесь я встретил Садофия Арефина и двух охранников - Савелия и Шакала.
Арефину я обязан тем, что выдержал голод и холод, не лишился рассудка и сохранил способность бороться за жизнь.
Однажды вечером перед входом в барак появился Савелий, молча протянул мне буханку хлеба и кусок сала, по-домашнему завернутый в тряпицу.
Я отвернулся. Савелий по-прежнему молча положил еду на ступеньку крыльца. И тут будто из-под земли вырос Шакал, зловеще прищурился:
- Начальничка и в зоне корчишь? Твое время кончилось, теперь мы начальнички. А вы стадо. Все бы вам коллективизации да раскулачивания, теперь коллективно будете здесь от голода подыхать. А твое угощенье, Савелий, которым наш взводный брезгует…
Сало Шакал сунул в карман шинели, буханку поддел носком зеркально начищенного сапога и ловко отшвырнул на освещенную полосу, к лагерной ограде. Усмехнулся:
- Эй, у кого аппетит хороший - бери хлеб. Дарю!
Один из пленных бросился к буханке. С вышки ударил выстрел, и пленный остался лежать на снегу, почти касаясь хлеба вытянутой рукой. Так и лежали они на морозе - хлеб и убитый - несколько суток, пока в одну из ночей буханка исчезла: голод был таким, что переборол у кого-то страх смерти.