Меня легко могут обвинить в неискренности, если я выставлю в качестве одной из причин молчания тайное нежелание входить в личные объяснения по поводу моих литературных трудов. При всех обстоятельствах для писателя весьма опасно вращаться в обществе людей, постоянно обсуждающих его сочинения, поскольку эти лица неизбежно пристрастно судят о вещах, написанных в их кругу. Самодовольство, которое приобретают в этой обстановке литераторы, очень вредно для действительно упорядоченного ума: ибо чаша лести если и не низводит людей, подобно напитку Цирцеи, до уровня животных, то, без сомнения, если жадно испить ее до дна, способна превратить самых умных и талантливых в глупцов. Этой опасности я до известной степени избежал, скрыв свое лицо под маской, и мое собственное самомнение было оставлено в покое и не выросло вследствие пристрастия друзей или похвал льстецов.
Если дальше доискиваться причин поведения, которого я так долго держался, мне остается только прибегнуть к объяснению, которое дал один критик, столь же дружественный, как и проницательный, а именно, что духовный склад романиста должен характеризоваться, выражаясь на языке френологии, исключительно развитым стремлением к самоукрытию. Я тем более подозреваю в себе некую предрасположенность такого рода, что с того момента, когда я обнаружил, что к личности автора проявляется крайнее любопытство, я испытывал тайное наслаждение, обманывая его, и это, принимая во внимание всю незначительность данного предмета, я прямо не знаю, как оправдать.
Мое желание сохранить в качестве автора настоящей серии романов свое инкогнито нередко ставило меня в неловкое положение, так как зачастую те, кто находился со мной в близких отношениях, задавали мне на этот счет прямые вопросы. В таком случае мне оставалось одно из трех: либо я должен был раскрыть свою тайну, либо дать двусмысленный ответ, либо, наконец, упорно и беззастенчиво отрицать свое авторство. Первое предполагало жертву, которой, я полагаю, никто не имел права от меня требовать, поскольку дело касалось исключительно меня. Двусмысленный ответ навлек бы на меня унизительное подозрение, что я был бы не прочь воспользоваться заслугами (если они вообще были), на которые я не решался полностью претендовать, а те, кто судил обо мне более справедливо, приняли бы такой ответ за косвенное признание. Поэтому я счел себя вправе, как всякий подсудимый, отказаться от самообвинения и решительно отрицал все улики, не подкрепленные доказательствами. Обычно я добавлял, что, будь я автором этих сочинений, я считал бы безусловно правильным отказ от показаний, которых бы от меня требовали с целью раскрыть именно то, что я желал оставить тайным.
Собственно говоря, я никогда не рассчитывал и не надеялся на то, что мне удастся скрыть свою причастность к этим романам от кого-либо из близких мне лиц. Слишком много было совпадений между тем, что слышали от автора в повседневной жизни, и отдельными эпизодами, оборотами речи и суждениями в его романах, чтобы кто-либо из моих близких знакомых мог усомниться, что автор "Уэверли" и их друг - одно и то же лицо, и я полагаю, что все они были в этом внутренне убеждены. Но, поскольку я сам ничего не говорил, их уверенность имела в глазах света не больше веса, чем догадки других; их мнения и доводы можно было заподозрить в пристрастности, а то и противопоставить им опровергающие доводы и суждения; речь теперь шла уже не о том, признавать ли меня за автора этих романов, несмотря на мое запирательство, а достаточно ли будет моего признания, чтобы безоговорочно счесть меня их творцом.
Меня часто спрашивали о случаях, когда я едва не был разоблачен, но так как я продолжал настаивать на своем столь же невозмутимо, как адвокат с тридцатилетней практикой, я не припомню, чтобы хоть раз попал в такое мучительное и неловкое положение. В "Разговорах с Байроном" капитана Медуина автор говорит, что он как-то задал моему благородному и высокоталантливому другу вопрос, убежден ли он в принадлежности этих романов сэру Вальтеру Скотту, на что Байрон ответил: "Скотт как-то раз чуть не признал себя автором "Уэверли" в книжной лавке Мерри. Я беседовал с ним по поводу этого романа и выразил сожаление, что он не отнес его действие ближе к эпохе Революции. Скотт, совершенно забыв об осторожности, ответил: "Конечно, я мог бы так сделать, но..." Тут он запнулся. Тщетно было пытаться исправить ошибку. Он, по-видимому, растерялся и, чтобы скрыть свое- смущение, поспешил ретироваться". Я совершенно не помню такой сцены, и мне кажется, что в подобном случае я скорее бы рассмеялся, а не смутился, ибо никогда в таком деле не мог надеяться ввести в заблуждение Байрона, и по тому, как он неизменно говорил со мной, я знал, что его мнение окончательно сложилось и всякие опровержения с моей стороны звучали бы фальшиво. Я не берусь утверждать, что этого случая не было, но только вряд ли он произошел точно при описанных обстоятельствах, иначе я сохранил бы о нем хотя бы смутное воспоминание. В другом месте той же книги говорится, что лорд Байрон якобы высказывал предположение, что я не хочу признаваться в авторстве "Уэверли", полагая, что этот роман может вызвать неудовольствие царствующей династии. Могу лишь сказать, что подобное опасение пришло бы мне на ум в последнюю очередь, о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение. Пострадавшие в ту несчастную эпоху неизменно пользовались в течение предыдущего и настоящего царствования симпатией и покровительством членов королевского семейства, которые великодушно простят постороннему вырвавшийся из его груди вздох и сами сочувственно вздохнут, вспоминая о судьбе своих отважных противников, творивших свое дело не из ненависти, а из чувства чести.
В то время как лица, тесно общавшиеся с автором, без колебаний приписывали ему то, что ему принадлежало, другие, а именно - несколько видных критиков, занялись терпеливым исследованием характерных особенностей, которые могли бы выдать авторство моих романов. Среди них был один джентльмен, замечательный доброжелательным и свободным от предрассудков тоном своих писаний, остротой рассуждений и истинно джентльменским способом, коим он производил свои изыскания. В своих "Письмах" он выказал не только способности точного исследователя, но и свойства ума, заслуживающие гораздо более серьезной темы для их упражнения, и я не сомневаюсь, что он обратил в свою веру почти всех тех, кто считал этот вопрос заслуживающим внимания. Автор не имел права жаловаться ни на эти письма, ни на другие попытки подобного рода. Ведь это он вызвал публику на своего рода игру в прятки, и если он оказался обнаруженным в своем убежище, ему оставалось лишь признать себя побежденным.
В обществе, разумеется, ходили самые различные слухи. Одни представляли собой точную передачу лишь частично верных данных, другие касались обстоятельств, не имеющих никакого отношения к делу, третьи, наконец, были измышлением досужих людей, полагавших, очевидно, что вернейший способ вызвать автора на откровенность - это приписать его молчание какому-либо порочащему его имя или неблаговидному побуждению.
Легко себе представить, что к такого рода инквизиторским приемам лицо, которого они больше всего касались, относилось с некоторым презрением, ибо среди всех ходивших слухов был только один, который был столь же необоснован, как и все другие, но имел хоть тень правдоподобия и на самом деле мог оказаться правильным.