Конвоиры, получив, наконец, распоряжение, подняли пленных к очередному переходу. Через мост колонну прогнали быстрой пробежкой, чтобы не занимать надолго переправу. Донцов, миновав мост, преднамеренно стал отставать, чтобы занять место в предпоследних рядах. Кондаков и Речкин, чтобы как-то ближе держаться к надежному человеку, тоже не рвались вперед.
Взойдя на церковную гору, направляющие конвоиры свернули голову колонны в ворота каменной ограды храма. Всем стало ясно, что тут определена очередная ночевка пленных. Хорошо ли, плохо, но кто-то попадет под крышу и в затишок от ветра - куда лучше, чем прошлая ночевка под открытым небом на кладбище. Такое "благо" не устраивало, однако, Донцова: белокаменная церковная опояска трехметровой высоты виделась крепостной стеной, преодолеть которую было невозможно даже без охраны. Затужился Денис, гадая, что можно предпринять, чтобы не оказаться в западне.
К его утешению, в храм и в пределы церковной ограды вся колонна не вместилась. Вторая ее половина, более тысячи человек, оставалась без пристанища. День шел на убыль - далеко не уведешь вконец изнемогших людей, готовых на любой отчаянный поступок. И немцы понимали, что одними автоматами это отчаяние не погасить. Скоро, однако, место было найдено и для остальных.
В полуверсте от церкви, на том же большаке, стояла старинная школа, выстроенная еще в прошлом веке местной княгиней-меценаткой. Но сама школа могла вместить лишь уцелевших раненых - их оставалось в колонне чуть более сотни. Однако при школе, некогда поражавший своей прелестью, располагался парк. Сюда-то немцы и загнали пленных. Но это не кладбище в стороне от дорог. И костров не распалишь - в городе огромное скопище войск, для авиации цель верная. Вот тут-то и случилась прискорбная шутка, от которой Донцову свело скулы, будто от контузии. Та самая колючая проволока, которая полторы недели назад была подвезена к линии обороны для сооружения заграждений от немцев, теперь же как нельзя лучше сгодилась для самих же немцев. Отобрав с полсотни красноармейцев, они отправили их за проволокой. В дело ввязался Речкин и как "переводчик", и как санинструктор. Он совершенно искренно, как показалось всем, стал заботиться о том чтобы на тяжелую работу шли более выносливые, которые бы не оплошали под тяжестью и не были пристрелены конвоирами. Когда стало очевидным, что сопровождать команду собираются только двое немцев, Донцов ошалело бросился в строй отобранных "силачей".
- Куда тебя несет?! - воспротивился Речкин. - У тебя же ранение…
- Ты в чужой противогаз нос не суй, - не без озлобления прошептал Донцов. - Дыши в свой. Понял?
Да, Речкин "понял", что Донцова он видит в последний раз - в любом случае: и при удаче, и если прикончат его при побеге. Догадался и Назар Кондаков. На сей раз он не удерживал артиллериста. В знак доброго напутствия солдат-пограничник прощально толкнулся плечом в плечо Донцова, а тот в ответ - сунул ему в руку горстку плавских желудей…
- Это тебе за верность! - только и сказал Денис Назару.
* * *
Сержант Донцов в лагерь не вернулся. Спрашивать о нем Речкин не решился: что могли подумать о нем самом бойцы, если даже кто-то и заметил исчезновение какого-то сержанта? Побег - всегда тайна! Но душу санинструктора раздирало двоякое чувство. Первое, это - зависть: на свободе оказался не он, а кто-то другой. Второе, в лице Донцова он потерял опору, какую не сразу можно заменить. Нахождение рядом с тобой бесстрашного человека в солдатской жизни есть гарантия сохранения и твоего собственного достоинства, и самообладания. К двум этим чувствам, правда, примешивалось и еще одно ощущение - честолюбивая обида на жесткие слова Донцова: "Дыши в свой противогаз!", то есть не суй носа, куда тебя не просят. Что это: недоверие или злоба отчаявшегося человека на то, что не разделили его риска? Но это было не столь важно: обидных слов Донцова никто, кроме самого Речкина, не слышал, и это его успокоило…
* * *
Бобины и катушки с колючей проволокой с берега были перетасканы пленными к школьному парку довольно быстро, и работа закипела. Надо было до наступления темноты по всему периметру обнести парк проволокой в человеческий рост высотой. Вместе с проволокой от запаханных гусеницами окопов понатаскали лопат, малых пехотных и саперных, с нормальными держаками, и с полдюжины топоров, на которых рубились и гнулись скобы для крепления проволоки к деревьям. Лопатами отобранная команда рыла в углу парка яму для отхожего места. Из школьного дровяного сарая выволакивался хлам - старые поломанные парты и книжные шкафы, столярные отходы и ребячьи модельные поделки аэропланов, дирижаблей, кораблей и танков. Все подходящее шло на огородку лагерного нужника. Сам дровяной сарай предназначался сначала для раненых и больных. Но потом немцы передумали, вроде бы сжалились, и под лазарет отвели второй этаж школы. Эта деревянная часть здания была больше разбита и для самих немцев она, видно, не годилась. В нижнем кирпичном этаже расположилась караульная служба создаваемого лагеря советских военнопленных.
Догадаться было трудно, почему вдруг немцы решили расположить этот лагерь в прифронтовой полосе, не погнали пленных в глубь тыла, а то и в самую Германию? Красноармейцам думалось разное: то ли немцы и в самом деле предчувствовали близость победы над Москвой, а значит - и конец войны; то ли уж так много пленено русских, что их некуда было гнать и нечем кормить. И не было, в конце концов, никакой разницы, где подыхать пленным с голоду и где гибнуть от расправы… Однако в сию минуту никому не хотелось - да и не было таких сил - идти дальше, рискуя на любой версте пасть от изнеможения или от пули конвойного. Потому каждый, кто еще сравнительно стойко держался на ногах, податливо, с какой-то гадливой для себя услужливостью делал то, что приказано делать по устройству лагеря.
Санинструктор Речкин, этот "гут-рус-капрал", как его теперь ехидно величали сами красноармейцы, довольно ловко лавировал между немцами и своими соплеменниками. Для немцев он оказался подходящим в данной ситуации переводчиком, через которого они отдавали приказы и распоряжения по устройству лагерного становища. Кое-как переводя на русский язык эти приказы, Речкин от себя напускал еще больше страстей, чтобы работы действительно шли быстрее, ибо время заметно клонило к вечеру. От себя же для пущей важности привирал, что германские власти обещают: как только будет наведен порядок в лагере, его передадут под наблюдение международного Красного Креста и наступит сносная жизнь "по международному праву". Никто об этом праве и слыхом не слыхивал, но хотелось верить, что так и будет, как обещает Речкин, и тем скорее, как скоро лагерь будет обнесен колючей проволокой и наведен надлежащий санитарный порядок. В заслугу Речкину бойцы ставили и то, что он сумел уговорить немцев позволить прикатить из-под берега армейскую кухню с водой, чтобы хоть малость облегчить существование пленных - цену кипятку знает солдат, хвативший окопного лиха.
Речкин, хотя и представлялся в глазах немцев "рус-капралом", одним из командирских чинов советских пленных, он, однако, и сам не чурался работы, чтобы красноармейцы не косились на него, как на задрыгу, на ублюдка лагерной власти. Притулившись к завалинке дровяного сарая, он рубил на топоре проволоку на двухвершковые кусочки, из которых гнул крепежные скобы. Назар Кондаков накладывал их в каску, словно в туесок, и разносил тем, кто крепил колючую проволоку к деревам. Эту довольно легкую работу Речкин поручил солдату-пограничнику не только из-за сострадания к пожилому и ослабшему человеку, а больше потому, чтобы тот был рядом с ним. После побега Донцова Речкин остался в одиночестве, как и всякий из всей "тыщи" пленных. Ни одного из остатков своей роты, с кем он был пленен в Ясной Поляне, он не нашел в этой "тыще", что его страшно напугало. Видимо, его бывших сослуживцев еще раньше загнали в церковь. И теперь Кондаков для него оказался как бы самым близким человеком. Речкину, должно, было необходимо и покровительствовать рядовому бойцу и одновременно возвышаться над ним. Это усладно тешило его честолюбивую натуру. То он, как бы для виду, при конвойных, покрикивал на Кондакова, как и на других, чтобы ходче шла работа, то вдруг снисходил до панибратства и жалеючи дозволял лишний раз "перекурить". Курева, однако, не имелось, и Назар при таких "перекурах" валился с ног и убито засыпал. Речкину же в эти минуты становилось не по себе - не за тем жалел солдата и давал ему отдых. Старшине хотелось поговорить - не важно о чем, лишь бы не быть одиноким.
- Вот ты, боец Кондаков, - тормошил он полусонного солдата, - отступал от самой границы. А скажи, много ли наших красноармейцев сдаются в плен?
- Сколько сдаются, не считал и не видал - врать не стану, - через силу отвечал Назар. - А чую, что там нашего брата - мильены… В плен ведь, мил-человек, не сдаются, а попадают. Как вот ты да я влопались…
- Ты о миллионах не паникерствуй, боец Кондаков. Наша паника только врагу на руку, - всерьез предупредил Речкин.
- Да на какую мы немцу "на руку"? Ему легче убивать нас, чем в плен брать. Больно, начетисто им и кормить и охранять нашего брата.
Назар судил жестоко и просто:
- Вот нас, бедолаг, тут почитай тыща, а то и боле. По сухарю - тыщу сухарей, а ежели еще по половнику похлебки - море сподобится! А все мильены, какие попали в плен, так и океян выхлебают и саму Германию сожрут с потрохами… Нет, немец, он мудер, сволочь! Вот мы к вечеру сами себя опутаем колючкой - он и посмеется да всех и изморит голодом.