Лютов не то чтобы послушался старушку, но был ошарашен той обнаженностью, с какой говорили отчаявшиеся люди. Он, как думающий человек, знал, что война ожесточает и растлевает людей, но чтобы до такой отвратной подлинности, до "сущих костей и мозгов жизни", не мог и представить себе никогда раньше. Люди, которых он только что слышал, говорили так же безбоязно, как без испуга и паники провожали, задрав головы к небу, пролетевший вражеский самолет, несший в своей утробе смерть и погибель. А все потому, рассудил Лютов, что эти люди познали предел терпения и им уже было все равно, откуда настигнет их эта смерть - с божьего неба или найдутся душегубы и на самой земле. Как солдат, Лютов знал о всяких пределах: когда кончается хлеб у солдата, и тот лишается сил; когда не остается в винтовке ни единого патрона, потерявшийся боец поднимает руки под дулом вражеского автомата; и как истекают последние капли крови из смертельных ран - все видел он… Но когда и как у людей приходит конец человеческому терпению, Лютов постиг лишь теперь, наблюдая за поведением их в очередях. Каждому нынче позарез нужен кусок хлеба, хотя завтра всему этому люду грозит иго оккупации, и каждый из них пересечет в своей судьбе черту другой, неведомой доселе эпохи, в которой будет лишен гражданского достоинства, станет рабом чужеземца, а для кровных россиян - предателем и духовным изменником. Все обернется гигантской катастрофой, из пучины которой не выплыть и не спастись ни на каком ковчеге. "Терпение - второй бог", - твердят мудрецы, но и этот "бог" тоже теперь низвергнут с Олимпа души, как некогда воинствующими безбожниками был низвергнут даже Спас. Так и думалось: жизнь - не в житье, а в догробном терпении. И громкие красивые лозунги, и тихие молитвы твердили воедине: терпи!
Убедившись в истинности и неотвратности надвигающейся катастрофы, Лютов почувствовал и собственную причастность к тому, что видел и слышал. Нахлобучив по самые очки каску, украдчивым шажком он удалился прочь с людских глаз.
Обойдя торговые ряды, комбат наткнулся на дощатый аптечный ларек. В крохотном не застекленном оконце маячил под стать невеликости самого ларька человечек в пенсне и с клинушковой бородкой - вылитый Свердлов. Пораженный доподлинной схожестью, Лютов с неожиданной для себя поспешностью, будто перед ним в самом деле предстал знаменитый большевик революционной гвардии, шагнул к окошку и совсем без надобности представился:
- Политрук второй роты лейтенант…, - опомнившись, фамилию не договорил и, как бы выходя из неловкости, спросил: - Скажите пожалуйста, не найдется ли у вас бинта с йодом?
Аптекарь, оказавшийся жалостливым старикашкой, с какой-то нутряной слезливостью принялся объяснять ситуацию:
- Что вы, что вы… Таких наименований с самого начала кампании не поступает… Сами понимаете - все для фронта, все для победы!.. Могу предложить шалфей, марганцовочку, спирт. Нашатырный, конечно. Есть и зубной порошок, но я не рекомендую - от сырости он пожелтел и потерял сыпучесть. Да, да, есть еще ляпис и карандаш от мигрени - вот и все, еще довоенные поступления…
Замызганный, наверное, тоже довоенной стирки, мед-халат, напяленный поверх стеганой тужурки, больше выдавал старика за нэпмановского лавочника, нежели за аптекаря. И ларек с проваленной крышей, и его казенный владелец показались Лютову допотопными существами, каким-то чудом уцелевшими от всех переворотов, войн и погромов. Теперь же они обрекались на новые испытания, а то и погибель, чего, подумалось Лютову, аптекарь или не понимал, или рисковал, испытывая судьбу.
- Вам, гражданин, следовало поберечься бы, - осторожно посоветовал Лютов аптекарю, невольно умозрительно сличая бородку старика с портретным клинышком Свердлова.
- Да, да, спасибо! Я разрешение на эвакуацию имею, - обрадовался аптекарь сочувствию военного человека. - Не сегодня-завтра я отъеду… Извините, пожалуйста: мне предписан сто первый километр… По закону ЭНКЭВЭДЭ… Сынок мой там, - старик, промокнув глаза воротником халата, показал рукой куда-то за спину. - Без права переписки… Сами понимаете…
- Завтра, папаша, как бы не поздно было, - пожалел старика Лютов.
- Меня товар держит, - показал он на склянки и коробки. - За него могут строгий ответ спросить. Тогда не дождаться мне сына.
- Немец, он еще строже спросит, - постращал аптекаря Лютов и пошел своей дорогой.
Старик, словно боясь разлуки с добрым человеком, высунулся из оконца и, трясясь бородкой, покликал Лютова:
- Товарищ! Товарищ красный командир, слушайте сюда…
Лютов податливо оглянулся и воротился назад.
- Для вас, защитника родины, я бинта найду… А вместо йода порекомендую настоечку тополиных почек - тоже кровоостанавливающий медикамент.
Аптекарь вытянул из-под прилавочка потрепанный клеенчатый баул и, щелкнув блескучим замочком, раскрыл его и без тени жадности предложил:
- Берите, сколько вам угодно!
Лютов, не глянув на аптечное добро, зашагал прочь с торговой площади. Вослед, словно поклик на беду, прозвучали слова растерявшегося аптекаря:
- Товарищ, возьмите, что хотите. Товарищ! Уступлю без денег… Все для фронта, все для победы…
Лейтенант уходил от аптечного ларька с таким же дурным чувством, с каким он покинул и людскую очередь, бунтующую против "власти". Он все еще убеждал себя, что люди поносили не ту, большую, главную власть, власть советских вождей, а, конечно же, кляли местное начальство, которое не напекло в нужном количестве хлеба, не подвезло на черный день ни соли, ни сахара, ни муки, ни крупы. То самое начальство теперь грузилось на глазах покидаемых людей на грузовики и гужевые телеги со своими конторскими бумагами и причиндалами, домашним скарбом и перепуганными женами и чадами. Обязательная эвакуация предписывалась "сверху" прежде всего руководящим коммунистам, ибо они причислялись немцами к евреям, комиссарам и политрукам и уничтожались в первую очередь. Сначала грузились сейфы с "секретами", телефонные аппараты, пишущие машинки, чернильные приборы и склянки, конторские абажуры и настольные лампы, а также собственная мелочь - перины и подушки, самовары и кастрюльки, примуса и корзины с бельем… Люди набивались в кабины, усаживались на верхотуру нажитых сокровищ, и все это, под тайные знамения остающихся старух и стариков, отправлялось на спасительный восток… Однако на первых же километрах бездорожья начинали буксовать грузовики, хныкать капризная ребятня, и тогда летели с кузовов обиходная утварь, телефоны с обрывками проводов и тряпочные абажуры, теснились половчее домочадцы, облегченнее вздыхали и отцы-начальники - движение в тыл продолжалось…
Такие дорожно-канительные сценки Лютов наблюдал на всем пути отступления, находя каждый раз оправдательное объяснение этим трагичным и комичным картинкам, всех прощал, за все тревожился и приходил в ужас, когда представлял себе в таком виде всю отступающую Россию. Но сегодня, после его личной сшибки с "бунтующей" очередью и пархатым хитромудрым аптекарем, "красный политрук" представил себе совсем иную картину: какими злыми, очужелыми к родной власти, эти люди оставляются этой же властью под неметчиной, сдаются под иго другой власти, сдаются на всесветный позор и заклание.
Не желая пока возвращаться к пушке, к наводчику Донцову, к береговой линии окопов и траншей, где сморенные усталостью солдаты коротают, может быть, последний свой привал, комбат Лютов побрел к большаку (по нему проходила и главная улица города), по которому, как и вчера, и во все последние дни, накатно - то густо и спешно, то с передыхом - шли отступающие. Было совсем нетрудно отличить: кто отходил "по приказу", а кто, выйдя из окружения, пятился с надеждой и опаской: одно дело зацепиться в оборонительных цепях стрелков и "искупить" напастную вину; другое - не залететь бы с зачумленной радости в тыл, где с фронтовой отвагой действуют особисты и военные трибуналы, нарабатывая себе служебные продвижения, чины и награды. Но все из живых - и кто воевал, и кто судил - одинаково боялись беспощадных немцев и собственных законников. Но и сами "беспощадные немцы" боялись своего любимца-фюрера Гитлера, а наши военачальники и законники страшились вождя Сталина. Так уж "устраиваются" все войны, чтобы все боялись самой войны, а каждый страшился собственных вершителей людских судеб.
Лютов, как и все, тоже чего-то и кого-то боялся и с этим неразберишным чувством он вышел на дорогу. Переходить мост, однако, не решился. Остановясь на обочине, лейтенант приложил к глазам бинокль и посмотрел вдоль шоссе направо и налево. Чего и кого он высматривал в серых колоннах отступающих, он и сам не знал. Ему все еще мерещилось: где-то каким-то чудом, может, уцелел хоть один боец из его разгромленной роты, или вернется, наконец, артиллерийский шофер Микола Семуха.