Похороны Терезы были торжественными, траурная процессия проследовала через весь город, несколько тысяч человек шли под дождем на кладбище. Зрелище в моем городе по тем временам довольно частое: поводом для демонстрации была даже смерть товарищей по партии. Несколько месяцев назад я искренне посмеялся бы над такой церемонией, но не сегодня. Смерть обрела лицо, имя и измерение. Я знал по приготовлениям, что на многих предприятиях и в учреждениях людей обязывали прийти, но факт этот не возбуждал никакого протеста. Пусть бы обязали прийти и побольше народу, всех, впрочем, сотни рабочих табачной фабрики, завода имени Яна Лютака пришли на похороны по собственному желанию, этого было достаточно. Шагали знаменосцы, делегации с венками, партийные комитеты, и я шествовал в этой толпе за катафалком в окружении родственников Терезы. У кладбищенских ворот произошла заминка: родня заказала ксендза, который ждал с причетом, распевая похоронные псалмы. Когда рабочие снимали гроб с катафалка, чтобы нести на руках, какие‑то женщины переметнулись в голову колонны, заныл траурный колокольчик возле ворот, охрана с повязками побежала восстанавливать порядок, но было уже поздно. Катафалк исчез из поля зрения, и я увидел впереди серебряное распятие на палке и черную шапочку ксендза.
- Ксендз был у Терезки в больнице, - торжествующе воскликнула ее родственница, семеня рядом со мной.
Немного поторговались из‑за души Терезы, наконец кто‑то из комитета распорядился, чтобы шли дальше. Так мы и двигались по главной аллее с ксендзом и знаменами вплоть до старых деревьев, голых и черных, между которыми золотился песок у разверстой могилы. Ксендз сотворил молитву, окропил гроб и подался под сень клена, где меньше лило, и тогда на кучу желтой земли взобралась полная седая женщина из комитета.
- Товарищи, - начала она, глядя поверх голов и знамен, точно в ветвях деревьев увидела нечто захватывающее. Крупные капли дождя задерживались в седых бровях, в бороздах морщин, стекали вдоль носа, как слезы. - Товарищи! Ушла от нас Тереза Лютак, пала, предательски сраженная пулей из‑за угла. Убили ее накануне съезда Польской рабочей партии, делегаткой на который она выдвигалась своей фабрикой, где работала с самого приезда в наш город. Нет дня, чтобы не гибли от пуль реакционного подполья рабочие и крестьяне. Но враги не в состоянии убить нашу идею, повернуть вспять колесо истории. Они хотели убить вас, работницы табачной фабрики, уничтожить плоды вашего труда, сломить упорство, этими пулями хотели вынудить вас разрушить и поджечь дом, в котором вы живете и который подымается из руин и пепелищ. Они избрали жертвой Терезу Лютак, обыкновенную женщину, такую, как мы все, которая во мраке оккупационной ночи пришла в нашу партию, чтобы ее будущие убийцы не завладели Польшей, не восстановили господство фабрикантов и помещиков. Фамилия Лютаков, дорогие мои, стала уже символом в нашем городе. Вспоминайте о них, когда нам будет плохо и трудно. Ведь Тереза Лютак отдала свою жизнь за вас…
Седая женщина умела говорить, хоть и употребляла газетные штампы, которые я уже знал наизусть. Люди слушали биографию Терезы, словно бы изумленные, что это такой же самый человек, как и они. Нищета, забастовки, безработица, потеря сына, оккупация, послевоенные невзгоды - все это было хоро шо знакомо собравшимся, сближало Терезу с ними. Женщины плакали. Седая партийка сошла с насыпи и укрылась рядом с ксендзом под кленом, откуда они вдвоем наблюдали за возложением венков. Из‑под груды еловых и сосновых веток выбивались красные блестящие ленты с золотыми надписями, военный оркестр играл траурный марш Шопена, но люди не расходились, стояли в тесных аллейках, мокли, разговаривали, дожидаясь более осведомленных, знающих подробности покушения. Постепенно могила оказалась как бы в кольце, знаменосцы, не зная, пора ли им покидать кладбище, передвигались с места на место, прятали знамена в клеенчатые чехлы, которые блестели под дождем как огромные стручки, родня Терезы преклоняла колени на размокшей земле, никто не давал сигнал к отходу, даже седая женщина из комитета разговорилась с ксендзом. Вдруг я заметил в одной из групп Катажину. Она стояла в немецком непромокаемом плаще с капюшоном и внимательно на меня смотрела. Я подошел, чтобы поздороваться.
- Это для тебя большая потеря? - спросила она. - Как это, собственно, случилось, ведь говорят всякое, но никто ничего толком не знает.
Я изложил ей только факты. Она кивнула головой.
- Логично, - заметила. - Сказавший "а" должен быть готов сказать "б". А что будет с квартирой? Двух комнат тебе не оставят. Я пустила жильцов, семью с двумя маленькими детьми. Ужасно. Ужасно быть приговоренной к вынужденному присутствию посторонних. Ты, вероятно, кое‑что знаешь об этом.
- Предпочитал бы не знать. Я не думал о квартире. А что с твоей работой?
- Пока пристроилась. Послушай, Роман, ты примкнул к ним? Я читала твое выступление на открытии памятника и вообще. Ты, можно сказать, приобрел популярность. Я даже предполагала, что и здесь выступишь.
- Еще немножко, и ты бы услышала сегодня не меня, а обо мне. Возможно, выступала бы Тереза. Великолепное зрелище, ей - ей. Выступление Терезы здесь, на моих похоронах, трогательная картина.
- Перестань дурачиться, я ничего не понимаю. Ты был болен или…
- Именно "или". Я словно чувствовал эти пули в своем животе.
- Дождь перестал. Пойдем отсюда, люди расходятся.
- Конец - делу венец, почтеннейшая. По христианскому обычаю, ваше преподобие… Душевно говорила старушка… Могли бы раскошелиться и на венок получше… Нет, сын не нашелся… А об этом с перебитым носом я тебе рассказывала. Как будто она собиралась в Москву… Но раз ксендз, значит, верующая… Хорошо было, хоть и дождь…
Родственники приглашали на поминки. Они приехали позавчера, обосновались у нас и теперь всем давали наш адрес - ксендзу, седой партийке, председателю месткома, директору фабрики, каким‑то своим знакомым. Я вручил им ключи и решил домой сегодня не возвращаться. С Катажиной мы ехали в одном трамвае. Возле своей остановки она сказала:
- Если хочешь, зайдем ко мне. Разве что передумал и пойдешь на поминки.
- А твой?..
- С этим покончено. Никого не будет.
Я легко согласился, куда же, собственно, мог деться в тот день.
- Ты пойдешь ночевать домой? - спросила она, когда на улице уже стемнело и все банальные темы были исчерпаны.
- Пожалуй, вернусь, что же делать‑то? Поминки не затянутся.
- Я могла бы тебе здесь постелить, если не хочешь возвращаться.
Она постелила мне на софе и пошла на кухню приготовить ужин.
Я слышал ее спокойный голос, когда она обращалась к детям жильцов. Детские голоса странно звучали в этой квартире, где стояла моя мебель, а на постельном белье были вышиты наши инициалы. Катажина принесла молока и хлеба.
- Ничего больше нет.
- Я люблю молоко.
- Прежде не любил. А если пригорало, три дня проветривал квартиру. Послушай, Ромек, здесь холо дище, а я на дожде промерзла, да тут добавила и предпочитаю спрятаться под одеяло. Поем и лягу.
После ужина мы еще немного поговорили с Катажиной о ее работе, а когда она погасила свет, я быстро разделся и юркнул под одеяло, не обращая внимания на еще возившуюся женщину.
- Тебе тепло? - спросила она. - А я не могу согреться, ноги как ледышки, видимо, что‑то с кровообращением. А эти, послушай, опять за свое, и так каждый вечер.
За стеной монотонно бубнили голоса, словно супружеская пара молилась.
- Спятили. Каждый вечер садятся и рассказывают друг другу, что пережили за время военной разлуки, последовательно, точно с планом в руках, все по порядку, неделя за неделей. А потом, когда дети уснут, наверстывают упущенное в постели. А утром она объявляет: "Мой так измотал меня за ночь, что едва на ногах держусь", - или: "Мой еще спит, отдохнуть должен". К чему это им, дуракам, чего ради они хотят непременно знать друг друга насквозь, каждый шаг, каждую мысль.
- Истосковались или Еынуждены врать, не знаю.
- Не наговорятся до самой смерти, а потом могилка да червячки, как у Терезы. Всему грош цена.
- Ты только это хотела сказать? Послушай, неужели ты оставила меня из жалости, что мне ночевать негде?
- Не бойся, не полезу к тебе в кровать, - буркнула Катажина. - Ты бы ко мне даже не прикоснулся, знаю, от омерзенья.
- Значит, я угадал. Ты хотела испытать, почувствуешь ли ко мне отвращение, понимаю. Лежишь, болтаешь, а сама думаешь: это проще, чем я предполагала, - тот, на софе, попросту Никто. Правильно. Впрочем, время самое подходящее для подобного испытания, ведь случай с Терезой действительно потряс меня.
- Ты упомянул, что мог бы оказаться на месте Терезы… И я подумала, впрочем, это уже не важно. - Она долго молчала. - Люди обманывают, утверждая, будто жалеют умерших, - им себя жалко за то, что понесли какую‑то потерю. Ужасное чувство - жа лость к самому себе… Слишком часто я ломаю голову, как это случилось…
Я рассказал, как было с "Юзефом", она внимательно выслушала, явно задетая за живое.
- Как бы ты поступил, если бы в твои руки попал тот, кто нас выдал? - спросила она. - Допустим, не Кароль, хотя я убеждена, что это он.
- Вполне достаточно было предать его суду, за такие делишки пуля в лоб.
- Мало, слишком мало. Кто выдумал, что смерть - наказание?
- А что бы ты сделала?
- Сама не знаю, но что‑нибудь страшное. Помнится, один сумасшедший ловил воробьев и бросал в раскаленную печь, а я удивлялась, что он эдакое выдумал, не представляю, как подобные вещи придумывают, чтобы хладнокровно, не в ярости… Ты, видимо, знаешь, Там тебя хорошо просветили.