Я сразу узнал это мясистое лицо с отвислыми щеками и глубокими глазницами. Левая рука его была забинтована и покоилась на импровизированной перевязи из серого шарфа, на пальто темнели следы крови.
- Отойдите, - шепнул мне человек в синем костюме, становясь рядом с "Юзефом", который уже беседовал с секретарями.
- Теперь от имени Центрального Комитета выступит товарищ Мариан Корбацкий, - крикнул Шатан. - Товарищи, товарищ Корбацкий до войны действовал в нашем городе, работал на нашем заводе по молодежной линии, а в конце оккупации был секретарем нашего округа…
Он прервался на мгновение, чтобы прочесть переданную ему записку.
- Товарищи! Товарищ Корбацкий по пути сюда подвергся нападению, он ранен.
"Значит, "Юзефа" зовут Мариан Корбацкий, он в ЦК, - лихорадочно думал я. - Что я ему скажу? Что он знает обо мне? Да, это тот самый голос, ровный и усталый, голос из настоящего и из прошлого".
- …Нас было немного; убиваемые немецкими фашистами, убиваемые польской реакцией, осуждаемые и предаваемые анафеме отечественной буржуазией мы, только мы представили народу справедливую программу. ("Я очень устал, охотнее всего лег бы спать, но разрешите задать всего один вопрос: "Вы не ожидаете никаких визитов?") Кем был товарищ Лютак, кем были товарищи из заводского комитета партии, отдавшие свою жизнь за Народную Польшу? Ян Лютак пришел в ППР, ибо сказал себе: все это уже было, что провозглашают другие, все уже побывали у власти, а теперь одни поддерживают других, чтобы снова дорваться до кормила; именно то, в чем обвиняют ППР ее враги, и является правильным, после войны надо будет все в корне изменить. Ян Лютак знал, что наша партия, товарищи, всегда говорит людям правду, порой горькую, но правду… ("Это хорошо, что вы не спрашиваете, кто я такой… Сейчас плохо знать слишком много. Вы не дружите с Каролем? Это ваш двоюродный брат. Он производит впечатление отважного человека".)
Мы победили, но это еще не окончательная победа, товарищи. Враг разбит, но не уничтожен. Это он стрелял из‑за угла в крестьян, берущих господскую землю, это он морит голодом города, это он делает ставку на третью мировую войну и сеет тревогу, это он хочет развязать гражданскую войну, это он стравливает и подзуживает. Но терпит одно поражение за другим. Вы знаете, что в Потсдаме… ("Не могу больше выдержать, никто не является, а это странно. Сегодня - пойду и сам проверю. Не возражайте, так надо. Дайте мне только на время какое‑нибудь пальто и шляпу. Поеду на извозчике, к тому же это недалеко".)
- Слушай, - сказала Катажина, когда я сообщил ей, что "Юзеф" хочет уйти, - я боюсь. Он выйдет, а вдруг его подкарауливают где‑нибудь на улице. Подведет заодно и нас. Ох, уж этот Кароль! Мог бы, по крайней мере, сначала посоветоваться с нами. Я могла бы, например, отвезти "Юзефа" в деревню, к отцу. Как ты думаешь, кто он?
- Понятия не имею; С виду интеллигентный, но ведь Кароль сказал только, что его препоручили ему час назад.
- Почему не спрятал "Юзефа" у себя?
- Не знаю. Очевидно, была какая‑нибудь причина, может, ждал обыска или, как это говорят, сам погорел. Сегодня он должен прийти, тогда все выяснится.
Корбацкий еще держал речь, ко я уже ке слышал, так как я запутался в фактах и оценках, уяснив лишь то, что новое правительство объявит Еыборы, что страна разорена, что необходимы мир и созидательный труд всех поляков. Корбацкий, наверное, говорил интересные вещи, поскольку толпа слушала молча, однако мне было скучно. Я думал все время о "Юзефе", а не о Мариане Корбацком. После него выступал кто‑то из воеводского комитета, а потом представитель заводской молодежи. Когда раздался голос Шатана, который предоставил мне слово, я оцепенел, и, если бы меня не толкнули к микрофону, не смог бы сдвинуться с места. Я боязливо выдавил первую фразу, написанную на бумажке, не решаясь взглянуть в лицо толпы.
- Глядя на памятник, я подумал, что люди не умирают так, как нам представляется, не покидают нас навсегда, - говорил я. - Остаются после них не только воспоминания, цветы на могиле, траурные годовщины. Они живут среди нас в своих мыслях и свершеньях. Мой отец присутствует здесь…
Я читал текст, великолепно составленный Лобзовским, до тех пор, пока мой взгляд не упал на забинтованную руку "Юзефа". Я уже собирался прочитать фразу Лобзовского о том, что основной гарантией победы является единый фронт трудящихся, но эта картина вдруг, не знаю почему, взбудоражила меня, и я, отбросив бумажку, сказал:
- Я вернулся Оттуда, где ежедневно убивали ты сячи женщин, мужчин и детей, где человек был ничем, где людей продавали на заводы, как рабов. Кто говорит о войне, тот хочет возврата тех времен. Мы знаем, что такое война, страдание и голод. Мы больше их не хотим…
Меня прервали, из толпы раздались крики: "Не хотим!", "Долой убийц!", "Не хотим!". Я поклонился и уступил место воеводе, который, подождав немного, прочитал указ о посмертном награждении отца орденом. И вручил его мне в красной коробочке. "Юзеф" спустился с трибуны и дернул за шнур, придерживающий покров на памятнике. Показалась гранитная глыба, оркестр заиграл "Интернационал", делегации начали возлагать венки и букеты цветов.
Тереза плакала. Я обнял ее, отвел в сторону, но здесь как раз проходили знаменосцы и делегации с фабрик; люди приостанавливались, глазели на нас, полные впечатлений, но все еще не насытившиеся ими, перешептывались и неохотно расходились.
Подбежал Шатан, пожал руку.
- Прекрасно, - сказал он. - Товарищ Корбацкий просил, чтобы вы обязательно были у нас! Не забудьте! Есть приглашение?
Я показал ему пригласительный билет с текстом, напечатанным красной краской.
После осмотра завода нас провели в красный уголок. Я уселся за длинным столом рядом с "Юзефом", изумленно рассматривая уложенные веночками темно - красные ломтики колбасы, бутылки с водкой, белый хлеб.
- У нас свое подсобное хозяйство, - пояснил Шатан. - Свинарник, скотный двор, парники, большой огород.
- Карточки надо давать только рабочим, это и будет социализм, но вы социализма стыдитесь, - бурчал седовласый мужчина, сидевший напротив "Юзефа".
После нескольких тостов "Юзеф" обратился ко мне.
- Пожалуй, я должен вам кое‑что объяснить, хотя еще немного, и до этого бы не дошло. - Он пошевелил раненой рукой. - Нас обстреляли на шоссе за Кельцами, охрана открыла огонь, но я понял, что в этих условиях - мы ехали через лес - боя принимать нельзя. Мы удрали с двумя ранеными… Но вернемся к прошлому: тогда мне тоже пришлось удирать. Дом окружили, я бежал через чердак, потом садами. Нас было двое. Второй, молодой человек, знал Кароля, а поскольку это случилось в том же районе, где жил Кароль, парень оставил меня в пустом сарае, а сам пошел к нему. Но Кароль не мог меня спрятать у себя, не помню уже, что он тогда сказал, нечто, во всяком случае, весьма убедительное, короче, мне пришлось решать самому. Парня я немедленно послал к нашим, чтобы их предостеречь, а Кароля попросил подыскать мне убежище на нейтральной почве, разумеется, безопасное. Ему пришли в голову вы. "Тихие, надежные", - сказал он. Мы договорились, что Кароль придет через два - три дня, впрочем, раньше он не мог. Если бы он пришел, я послал бы его к моему товарищу, поскольку они были знакомы. Но он не явился. Мне пришлось пойти самому, вас я не имел права подвергать опасности, к тому же я ожидал самого страшного - массовых арестов, потери связей. Я всего несколько дней назад приехал из Варшавы и почти не имел их. Предположения оказались правильными. Арестовали всех прямо на квартирах, накрыли, как птенцов в гнезде, пока я находился у вас. Но этим дело не кончилось. Я и сам попался, причем совершенно случайно, во время облавы. Нас заперли в школе, собирались вывезти на принудительные работы. К счастью, гестапо не искало меня среди задержанных полицией… Я бежал из эшелона и вернулся в Варшаву, ничего не зная о вас. Но это была громкая история, слишком громкая, мои дорогие, потому дошла и до меня. Поздновато, конечно, но дошла. Она‑то и привела меня к вашему отцу, у которого я намеревался узнать подробности, когда принял здешний округ, а остальное вам уже известно.
- Значит, кроме Кароля, никто не знал, где вы намеревались скрываться?
- Никто.
- Тогда я не понимаю, откуда они об этом узнали. Предположим, что они шли по следу, следили за вами, но в таком случае нагрянули бы в первый же день и наверняка не дали бы вам безнаказанно покинуть дом.
- Конечно. Знали об этом четверо: Кароль, я, вы и ваша жена, но возможно, что кто‑нибудь из этой четверки проболтался кому‑то еще. Кароля нет, никто не знает, что с ним, значит, этого, пожалуй, уже не выяснишь. Но если он не сказал даже матери, кому мог сказать? Кроме того, он не знал, кто я, мог лишь догадываться. Ну, ладно, главное, что мы живы, А как ваша жена?
Я не ответил. "Юзеф" не настаивал. К нему обратился кто‑то сидевший напротив, и разговор прервался.
- Я пью за здоровье Романа Лютака, - сказал Шимон Хольцер, вставая и поднимая баночку из‑под горчицы.
- Товарищи, silence, я хочу сказать, что именно ему обязан жизнью. А почему я уцелел только благодаря ему? Потому, что Роман Лютак помог мне бежать, взял в свою команду, дал возможность уйти и спрятаться, отвлек стражников. Да здравствует Роман Лютак!
Мне пришлось подняться, так как все встали и затянули "Сто лет". После тоста и здравицы все бросились меня целовать и обнимать, даже официальные лица поддались порыву всеобщей сердечности.
- Скажи, - советовала Тереза. - Они ждут, чтобы ты что‑нибудь сказал.
- Я вижу, товарищи, что тут немало спасенных Романом Лютаком, ведь и я принадлежу к ним, - проговорил "Юзеф".
- И я! - крикнул кто‑то от дверей, протискиваясь сквозь толпу рабочих.